Выбрать главу

Трудно было отцу говорить, а не говорить еще труднее.

— Если, дочка, кому-то из нас двоих суждено умереть, то мне надо умереть, мне… А ей бы жить да радоваться. Мало она в жизни радостей видала. Когда тебя в город провожала, говорила: «Может быть, хоть на дочку порадуюсь».

Ниночка забыла обо всем — об огороде, о помидорах, перед глазами у нее стояла мать, провожающая ее в город. Бесконечные наставления изрядно надоели тогда Ниночке, и она не могла слушать их без раздражения. Город звал ее, манил, обещал. И что там наставления матери, если жизнь переливалась разноцветными огнями!..

— Я, дочка, о чем тебя хотел спросить? — услышала она голос отца. — Может быть, ты молочка попьешь? Время завтракать, а печка не скоро протопится. Да и что я сготовлю? Разве что картошку в сметане…

— Я не хочу ничего, — отозвалась Ниночка.

— Но ведь есть-то надо, — настаивал отец. — Нельзя не евши-то.

— Я потом поем, папа.

— Ну, гляди…

Отец вышел из «холодной». Уходя, сказал!

— А я печку истоплю — и снова в больницу…

Ниночка повесила фотокарточку на место. Охота к работе у нее пропала, она взяла корзину, ушла в огород, но собирать помидоры не стала, открыла предбанник, разостлала там висевшее на гвозде старое отцовское пальто и легла на него. Скоро она забылась в полудреме…

Поднял ее отец. Он разыскал дочь, чтобы предупредить, что уезжает в больницу. Картошка в печи, молоко на столе, хлеб в тумбочке. Пусть Ниночка завтракает, а он постарается вернуться поскорее. Ей пока ехать незачем: все равно к матери не пускают.

Вернулся отец перед вечером. И опять при виде его все внутри у Ниночки сжалось, словно в ожидании удара.

— Я ненадолго, дочка, — сказал он ей. — Остался бы там, да о тебе сердце болит… Маня Пирогова сегодня у нас переночует, я говорил с ней. Корову она подоит, что нужно по хозяйству сделает… Я договорился с врачом: буду ночью около матери дежурить. Мне бы только полчасика поспать. А то, боюсь, засну там. Разбуди меня через полчаса, нельзя мне дольше-то…

Отец прилег на диван и тут же заснул.

Ниночка сидела и слушала, как тикают ходики на стене. Под их мерное, убаюкивающее тиканье жизнь опять замирала вокруг. День истаивал, как зажженная свечка, и раскаленной каплей воска солнце катилось вниз по небосклону. Длинные лучи его прощально тянулись к людям, к каждой травинке, ко всему живому на земле. Они проникали сквозь боковое окно в горницу, неяркой широкой полосой ложились на пол и меркли незаметно, меркли…

Описав полукружие, минутная стрелка показала время, назначенное отцом для пробуждения. Ниночка шагнула в горницу и в ту же секунду заметила, как вздрогнули у отца веки. Они попробовали открыться и не открылись.

— Пора вставать, — сказала Ниночка тихо.

Отец услышал ее и тут же сел на диване. Секунду, другую помедлив, он поднялся на ноги и, словно лунатик, направился к распахнутой настежь двери. В кухне он незряче огляделся, постоял посреди нее и, тряхнув головой, очнулся.

— Поешь, — напомнила ему Ниночка.

Суп перепрел и был невкусен. Грибов в нем оказалось слишком много, а чего-то явно не хватало. И все же они опустошили тарелки, пообедав и поужинав сразу.

— Ну, я поехал, — сказал отец, вставая из-за стола. — Маня к скотине обещала прийти.

Отец уехал, а Ниночка села у окна и стала ждать Маню Пирогову. И все же она появилась неожиданно — со стороны Глинищ. Видно, в магазин бегала…

МАНЯ ПИРОГОВА

— Ох, дочка, и жадна же я была до работы! От темна до темна работала и устали не знала. И не одна я такая была — многие так работали. Помню, раз — мы лен подвязывали на Сергеевских полосках — меня Дуня Навозова на двадцать снопов обогнала. На другой день я до свету в поле-то побежала. Бегу, на ходу лепешку жую — даже на завтрак времени пожалела, — а у самой из головы нейдет: неуж кто-нибудь вперед меня ушел? Тогда я больше тысячи снопов связала, добилась своего…

Маня Пирогова только что подоила корову и теперь хлопочет у стола, процеживая молоко в кринки. Она высока ростом, чуть-чуть сутуловата, скора на ногу и ловка в движениях. Любое дело горит у нее в руках, и это несмотря на возраст — ей где-то возле семидесяти, а может, и за семьдесят. Язык у нее, как и она сама, почти не знает отдыха, но в деревне она не слывет балаболкой, потому что попусту ничего не говорит.