Выбрать главу

— …Хорошие девки, — рассказывал дядька. — Ягоды, а не девки! Всех ребят, какие в колхозной наличности, с ума посводили. Добры девки, уж не пообижусь. Да вот пойдем, Иван Данилович, наверх, сам увидишь, ей-богу!

Дядька достал трешник и купил еще вермуту. Иван Данилович видел, как он уговаривал буфетчицу, шутливо грозил ей жестким пальцем: «Да ты что, матушка, что, разве я пьяный? Какой же я пьяный, разве это пьяный?»

Они поднялись наверх.

По-прежнему излука сменяла излуку, змеились плоты и висели над рекой неспешные облака, клубясь и уходя в синюю, уже подернутую золотистой мглой предвечернюю даль.

— Девки. А где мои девки? — озорно крикнул совсем повеселевший дядька. Он пробирался между чемоданами и корзинами. — А вон мои девки! Вон они, мои голубушки! Зинушка!

— Да ты не ходи, тут посидим, — сказал Гриненко, и дядька согласился.

Они оба пристроились на пожарном ящике. Иван Данилович курил, разглядывал сестер. И опять, словно во сне, ощущал счастье и тревожно-неуловимую совсем не мужскую, почти мальчишечью, грусть. Там, на носу парохода, играла другая гармонь, не та, с нижней палубы, а другая, и здесь пели не частушки, а длинную, незнакомую Гриненко песню, но она своей мелодией была так похожа на ту, давнишнюю, слышанную Иваном Даниловичем в здешних местах. Девушки-сестры стояли за спиной играющего парня; они, кажется, не пели, Гриненко видел только одну, в профиль. Обе беленькие, полненькие, словно груздочки, в легких платьях, они держались друг за дружку, то и дело прыская в свои платочки. Мальчишка-матрос под шумок вертелся около них, тоже, наверное, называл «куроносыми» и показывал какие-то фокусы на пальцах.

— Зинушка! — окликнул отец одну из дочек. — Иди-ко сюда, принеси нам стаканчик. Да и корзину с пирогами сюда волоки. Ну вот, по вину и укупорка!

И начал распечатывать вермут. Иван Данилович взглянул на полную невысокую девушку, и у него вдруг захолонуло в груди. Она шла с корзиной по палубе, ближе, ближе… И давнишнее, забытое чувство сладкого тревожного восторга все нарастало с ее шагами, словно возвращалась к Ивану Даниловичу военная молодость, когда он был двадцатилетним солдатом и когда такие же ласковые глаза глядели на него в сенокосный полдень, когда таяли над стогами грешные белые ночи. Он отвел взгляд. Потом снова глянул. Это были те же глаза, те же большие загнутые ресницы. Даже белая мочка уха и завиток волос на щеке были так негаданны, волнующи, что он не поверил глазам и торопливо, в три глотка выпил вино.

А девушка остановилась рядом, застегивая пуговицу на отцовской рубашке и улыбаясь, а тот, наливая себе, говорил:

— Теперь уж эта, Данилович, на очереди замуж идти. Правду говорят: дочь — чужое сокровище. Зинушка!

Но Зина застеснялась и убежала к сестре, к песне, к теплому вечернему ветру, а Гриненко, весь растревоженный, почти не слушал дядьку.

— …Одна по-за одной, так все и разбегутся. Эх, мать честная! Вот, брат Данилович, жизнь она какая! У тебя-то есть это наследство?

Гриненко долго не отвечал, а очнувшись, сказал, что нет, детей у него нет. Новая речная излука открыла широкую пойменную равнину, гудок нарушил сочувственное молчание соседа, и мужчины допили из бутылки.

— Девки, девки… — Дядька по-трезвому покачал головой. — Девки, оно, Данилович, тоже дело хорошее, а все ж таки хоть один бы парень в дому был, так мне бы ничего больше не надо. Помню, пошел на позицию, вызывает военкомат, а женка с этим делом осталась, натяжеле, значит. «Гляди, — говорю, — Настюха, и так две девки родила, ежели и на этот раз парня не родишь, позор будет на весь сельсовет». Ну, распрощались, заревела она. Так без памяти и оставил ее…

Несколько ребячьих голосов пристроилось к девичьим, пристроилось неловко, грубовато, словно ребята стеснялись петь, скрывая за шутливостью в голосах неположенную мужчинам нежность. Затихли и пригорюнились на узлах многие тетки, даже пароход как будто приглушил свое жаркое дыхание.

Вот так же затихала земля и умолкали женщины, когда солдаты, спрессовав накошенное за день сено, брали в каком-нибудь дому осиротевшую гармонь и пели в деревне. Под эту песню и встретил Гриненко свою первую и последнюю любовь, встретил почти мальчишкой в бревенчатом сеновале, когда белая ночь была так светла, что Настя ясно увидела, как быстро наливались краской стыда еще совсем мало бритые солдатские щеки. Позднее, уже в доме, уложив трех крохотных дочек, она приходила к нему на поветь, и еще долго-долго пели петухи, пока стыд уходил и приходила смелость, и гордость, и мужская уверенность, что так понадобились потом на фронте…