Гармонь тихо наигрывала. Майор дымил папиросой, слушая старика. Бабка ставила самовар уже во второй раз, белая сенокосная ночь кричала луговыми коростелями и. словно вздыхала вслед гармонным мехам.
Дед приятным, старчески надтреснутым голосом негромко запел песню. Майор никогда еще не слышал эту песню, ее слова глубинной своей тоской бороздили душу, мелодия была проста и сдержанно-безысходна.
Он пел по-городскому, стараясь не окать, но это не мешало естественности звучания; и казалось, от этого еще сильнее хватает за сердце песня.
— Это уж самый младший сынок-то, а и у этого вон уже ребенок, — рассказывала старуха. — А другой-то сынок в Москве, а две дочки тоже замужем в Мурманске, а еще сынок тоже на военного выучился, а еще…
— Сколько же, мамаша, всех-то деток вырастила? — спросил майор.
— Шестнадцати, батюшко, шестнадцати. Старших-то четверо в войну сгинули, трое в малолетстве умерли, а девятеро-то, слава богу, добро живут, и денежок посылают, и сами приезжают.
— Ежели всех собрать, так хороший взвод, — рассмеялся новоженя и снова наполнил граненые стопки. — Ну-ко, батя, давай! Держите, товарищ майор!
Майор дрожащей рукою взял стопку. Все в нем смеялось и плакало, голос дрогнул, желваки медленно перекатывались на скулах, хмель почти не действовал.
Между тем батя подзахмелел и достал из-под лавки гармонь. Но играть он не стал, только поприлаживался.
— Давай уж, Олешка, ты…
Новая полосатая рубаха уютно облегала сухую старческую шею и еще крепкие плечи. Вытерев ладонью усы и подмигнув майору, дед спел частушку:
— Ой, старой водяной, — засмеялась бабка. — Сидел бы, ведь помоложе тебя есть за столом, писни-то пить!
— А что, я ишшо и спляшу, пороху хватит!
Бабка весело заругалась. Новоженя с женой улыбнулись, глядя на захмелевшего отца, а майор курил, смотрел на всех, и на сердце у него было по-новому тепло и счастливо.
— Сколько же тебе, отец, годов?
— А-а-а, парень, много уже накачало, с Ивана-то Постного вроде восемьдесят шестой пошел.
— Полно, — вступилась бабка, — да ты ведь на шесть годов меня старше, а мне в Медосьев день семьдесят девятой пошел.
«Откуда такая грусть в стариковском голосе? Кто сложил песню, и где я, и что со мной?..»
Майор сидел за низким деревенским столом, опершись на кулак; на самоварной ручке висел его зеленый форменный галстук, потухшая папироса торчала из кулака около самого уха.
— А вот «камаринская» нового строю, при Керенском певали-притопывали. — Старик растянул гармонь, аккомпанируя самому себе, запел весело:
Дед совсем захмелел. Старуха, незлобно ругаясь, отняла у него гармонь, а он все пел и пел… Бабка разобрала для майора никелированную кровать в горнице, сказала: «Спи, батюшко», — и вскоре все в доме заснули.