А потом я вдруг увидел Ржавого. Он стоял, обняв себя за плечи, носком ботинка пытаясь разогнать клубящийся туман, как видно, безуспешно.
Как же я злился на него вчера поначалу за использование моего тела, моего голоса! А потом как-то смирился.
Теперь же я был рад его видеть. Даже не зная, реален ли он, или это очередное порождение моего подсознания.
Он поднял голову, улыбнулся, как всегда, печально. Почему-то я знал, что он всегда так улыбался. Как-то обреченно. Будто предвидя свое будущее.
− Теперь я закончил свой концерт. Тогда они не дали мне закончить. Спасибо, брат.
− Но клуб разрушен, − возразил я. Мне никто не рассказывал об этом, но это было очевидно. Нашу развеселую тусовку разогнали, и здание сровняли с землей.
— Это как оставленная в земле грибница, брат… Снеси шляпку, а потом весь лес заполнится новыми грибами.
− Но… Это вовсе не так. Грибы не…
Ржавый улыбнулся, все так же грустно, но вместе с тем абсолютно безмятежно.
− Знаю, брат, знаю. А вот оборванную песню нельзя оставлять просто так. Этот разрыв потом висит в космосе целую вечность. Нельзя этого допускать, брат. Но, думаю, ты и сам знаешь.
Я осторожно кивнул. Смущало меня даже не то, что он говорил, а что вообще был так разговорчив. Что называл меня братом. Вчера мне казалось, что Ржавый довольно молчалив, предпочитает ограничиваться отдельными словами или фразами.
Мне хотелось спросить его, почему он выбрал именно меня, именно мое тело. Делал ли он так раньше, пытался ли делать? Ведь у него было столько поклонников, разве не нашелся среди них кто-то поголосистее и посговорчивее? Но нужные слова не находились. И вообще, странно это было для меня − искать какую-то логику в поступках давно умершего музыканта. То есть признать существование потустороннего мира, субреальности, как угодно. Признать и попытаться понять.
А раньше я отмахивался обеими руками, считая, что это первые признаки фамильного безумия. Ведь с самого детства я видел столько… И не только видел, но и делал самолично. Что же, пора признать существование «не здесь». И то, что со мной что-то не так. «Не здесь» и «не так», прекрасные определения! Но других у меня нет. Конечно, все еще остается шанс, что крыша у меня всю жизнь подтекала и наконец обрушилась, но я решил сбросить этот вариант со счетов. Куда интереснее было спросить Ржавого о… Да обо всем. Но я по-прежнему не мог сформулировать ни одного вопроса.
− Э нет, брат, − вдруг произнес он, хотя я все еще молчал. − Не мог ни один из тех славных ребят помочь мне, никак нет. Ты один такой, впервые за много лет. Я нечасто встречал наших… Нас вообще мало, брат, знаешь. Очень мало.
− Нас — это кого? − удивленно переспросил я. − Бинарных, что ли?
Ржавый усмехнулся и неожиданно положил мне руку в аккурат на солнечное сплетение. Прикосновение было почти неощутимо, я почувствовал лишь легкий разряд тока и теплоту. Которая затем усилилась, окутала все мое тело, и внезапно я почувствовал себя живым и цельным. Даже находясь здесь, в бессознанке. Внезапно мне захотелось броситься к нему и сжать его руками изо всех сил. Я искал это ощущение, искал всю жизнь. Искал, не оставаясь один по ночам, пытаясь раствориться то в одном, то в другом человеке. Но это не было очередным желанием моего дурацкого тела, совсем нет.
− Твоя песня, та, которая про души, − наконец, до меня начало доходить. — Это было про тебя! Та толпа, она так тянулась к тебе.
− Да, брат. Мы всегда светим им, как маяки в непроглядной ночи… И они как корабли мчатся к нам, мчатся наперегонки, обгоняя друга. И бьются о скалы на пути к нам, сталкиваются друг с другом и идут на дно. Тонут, продолжая протягивать руку к свету.
− Вообще-то, маяки светят кораблям, чтобы они не…
− Неважно, брат, неважно. − Лысый философ пожал плечами. − Главное, суть ты ухватил.
Почему-то от очередного его неверного сравнения хотелось зарыться лицом в землю. От безысходности. От несправедливости мира. Вот жил же человек, сочинял песни свои странненькие, но красивые. И люди слетались к нему, как яхты к огню, и были счастливы как грибы в своем лесу, тьфу… А потом его застрелили из-за какой-то паршивой пивной банки. А если бы этого не случилось, он бы прославился, стал знаменитым, а потом у него начался бы творческий кризис, и безумные фанаты рвали бы его на части, и в итоге он бы сторчался от отчаяния и одиночества, уж я-то эту породу знаю.
А он еще и говорит, что и я его роду-племени, и в глубине души я знаю, что это правда, ведь я как магнит, притягивающий разного рода отморозков, желающих либо трахнуть меня, либо избить, либо и то, и другое. А хороших людей, что я встречаю на пути, я неизбежно делаю несчастными, ведь им так жаль меня, а я ненавижу жалость, но все равно вызываю ее, и они невольно привязываются ко мне, как ко всякому, кого спасают. Потому что таковы они, хорошие люди. А я не могу ничего дать им в ответ. И неизбежно сбегаю, как только могу.
Я почти полюбил и Шу и Уле за время, проведенное в этом городе. Но я понимал, что настанет время и я сбегу и от них. И буду ненавидеть себя за это. Потому что они тоже хорошие люди. А мне лучше держаться подонков.
Ржавый убрал руку с моей груди и переложил на плечо, стиснув его. На этот раз прикосновение было вполне ощутимым.
− Нет, брат, − сказал он. − Не нужно. А то ты возьмешь и решишь остаться тут. Нельзя так, брат. Нельзя доводить себя…
− А не все ли равно? − я забыл удивиться чтению мыслей. Впрочем, мне часто говорили, что я думаю слишком громко. − Я заколебался. Охренеть как заколебался бежать от того, что все равно прикончит меня, рано или поздно.
− Тебя прикончит жизнь, как и всех. Когда придет время. Но не оставляй мир с оборванными песнями. Так нельзя, брат. Нельзя, понимаешь? − Ржавый наклонился, заглядывая мне в лицо. Он выше меня больше чем на голову, так что ему пришлось сильно нагнуться, и каждое его слово внушительно, весомо. Если не вдумываться, конечно.
− Мои песни еще не написаны, − возразил я, но уже без былой уверенности. Темные глаза его были как космос, что всматривается в тебя. Сложно противостоять. Сложно не верить. И когда он говорит, что не написанные песни еще хуже оборванных, я опять знаю, что он абсолютно прав. А еще, что совсем скоро нам придется расставаться. Мне не хотелось этого. Было страшно оставаться одному в этом тумане. И еще страшнее просыпаться от забвения.
Крепко обхватываю его за талию, прижимаюсь лицом к его груди. Буквально на мгновение чувствую его ауру. Пресловутую душу снаружи. А еще через секунду уже открываю глаза в больнице, к лицу прижата мокрая насквозь подушка. Чья-то рука успокаивающе гладит по плечу. Очередной хороший человек, которому жаль вот это вот припадочное нелепое создание. Все как обычно. Но я уже давно не позволял себе так расклеиваться. Хватит, соберись-ка, Эсси. Тебе нужно подкопить сил для побега.
Отворачиваюсь к стене, игнорирую все вопросы от неизвестного лица в белом халате. Быстрыми движениями вытираю глаза. Дышу глубоко и велю треклятому моему организму начать поскорее восстанавливаться. Клянусь больше никогда так не раскисать. Ради законченных песен, которые еще даже не придуманы мной. Раз уж ради себя самого не раскисать не получалось. Ради дома, того, который я смогу назвать своим. Того, где мне захочется остаться. Закрываю глаза и делаю вид, что вновь отключился.
Из обрывистых диалогов понимаю, что умудрился подхватить еще и пневмонию. Не прошло даром сидение в неотапливаемом подвале. Очень хотелось узнать что-то об Улле и Шу, но вскоре все голоса смолкли, а свет приглушили − то был отбой.
Я лежал, глядя в стену. Пытался строить планы. Как-то все стремно. Еще не хватало, чтобы до Вирр докатилась эта история. Или пусть? Милая родня будет в бешенстве. С них станется настаивать на том, чтобы меня усыпили.
− Как это, вы так не делаете? Послушайте, но можно же договориться! − сказала бы мать. − Он же просто опасен для общества!