Антоха развеселился ужасно. Надо же, такой угрюмый матерый мужчинище, а будто разнюнился.
— Может, она мается вдали от тебя, — развивал Мазуркевич, — может, писала отцу, виновата, мол, может, таила обиду. А отец сам виноват, или мачеха виновата, а ты сразу как попугай: шлю… Тьфу! Не хочу повторять поганое слово!
Антоха подумал: давай, брат, валяй!
— А я вот вырос в детдоме, — сказал Мазуркевич. И вроде бы опять помягчел. — В послевоенном. Знаешь, сколько погибло в войну белорусов? Так-то вот. Матери вовсе не знал.
— Да? — заметил Антоха.
— Ага, — сказал Мазуркевич. — Не видел ее, не знаю, какая, даже фотографии нет. Конечно, то, что она тебя бросила …
— Да? — заметил Антоха.
— Это, конечно, неправильно. Но все же, мне кажется, нехорошо это, так называть? А? Так ведь?
— Знаете, — Антоха сказал, — а я детдомовских терпеть не могу! Ущемленные они все такие, знаешь, угрюмые!..
Ах, как славно его распечатал! Детектив аж закашлялся.
Даже глянуть по-своему не сумел. Ни один волосок не тронул на синей скуле. Испарился без звука!
Антоха засвистал, повалился в постель. Тю!
Посмотрел в потолок. Потолок сер и уныл. Не за что зацепиться.
Арфа, арфа …
Какая ни дура этот детектив синещекий, но догадается, в конце-то концов, что в доме арфистки арфы не может не быть! Что решит?
Ну и… чихать! С кем не бывает — забыл! Просто забыл.
— С кем не быва-ат? — заорал во весь голос. Неожиданно горло перехватило, закашлялся. И вдруг зарыдал, отчаянно, неумело.
А выплакавшись, нескладно — был длинным, худым — перевалился, лег на живот, втиснул лицо в горячую мокрую пухлость подушки.
Нет арфы, нет и не будет! Ур-ра! Чего о, ней думать?
Ух, эта арфа …
Возненавидел с первых же дней. С утра до вечера все звончит, тренькает. Все звончит, тренькает, а мама-то там. Там мама-то!
Он и подглядывал, и подслушивал, часами болтался под дверью, пока, наконец, не разрешили туда. Но что из того? Мама будто не видела. Рука плавно взмывала — он хотел подбежать, прижаться к ней, мягкой, округлой, но нет! Словно не замечал его, рука внезапно бросалась на струны. Резко цепляла их, еще и еще. Он терялся от этого изменения, пугался, потому что лицо мамы становилось решительным, жестким. И брови сжимались, и губы сжимались — резкий щипок. Это вполне было похоже на кошку и мышь: грациозно, лениво отпустит, довольно урча, Но только мышь ринется прочь — цепкая когтистая лапа вонзается в спину… да нет, не похоже! Кошка была, мыши вот не было. Потому что никуда арфа не бежала от нападения, а, наоборот, так спокойно, безмятежно покачивалась! Будто парус на плавных волнах. И чем сильнее мама щипала лживые струны, тем они пели нежнее… Какая-то тайна!
А он стоял и смотрел. И стыдился смотреть, словно подглядывал стыдное, словно присутствовал при запретном.
И когда мама обращалась к нему, жмурил глаза, не мог сдвинуться с места, и на простейший вопрос: отец где? — что-то мычал, вдруг срывался, мчал неизвестно куда сломя голову, бросался в постель, взрослую, пахнущую духами, бил, мял подушку, попавшую под руку, рычал и визжал, воображав в ней дикого барса, сам же был будто бы Мцыри.
Потом затихал. И раз в тишине с ужасом разобрал страшное слово. «Ненавижу!» — сказала она, проходя коридором, и отец, бледный, сутулый, шарахнулся от нее.
Съежился, спрятался. Послышалось или нет? Кого «ненавижу»? Но слабо тикал мелодичный электронный будильник, все было мирно, ни криков, ни возгласов, он вдруг подумал: это не мама — это арфа сказала!
Был тогда мал. Очень мал. А мама напевала в гостиной, отец гладил ее концертное платье на кухне — нет, это не мама сказала, это гадкая арфа! Чужая, злая, снежная королева!
«Ненавижу!» Кого?
Не раз, просыпаясь и натыкаясь взглядом на золоченый венец, он предвкушал подробности смерти. Сердце стучало, мешая прислушиваться. Осторожно вставал, выходил в коридор из гостиной, где спал, крался к их двери: спят ли они? Конечно, в глубине души знал, что никогда не решится, пользуясь сном, тишиной, перепилить напильником струны — ведь она тогда так завизжит! Дико, предсмертно. И все же не раз, будто всерьез, приступал к осуществлению плана: накануне готовил кусачки, утром, шатаясь спросонок, брел в коридор, внимательно слушал…
Раз услыхал. Раз такое он услыхал!
— У Тоника слух, — разобрал тихий шепот, — и музыкальная память.