Выбрать главу

Но нельзя считать японскую улыбку чем-то вроде sourire fige, чем-то вроде постоянной маски, скрывающей душу. Наравне с другими вопросами этикета и здесь действует известный закон, различный для различных слоев общества. Старые самураи в общем не были склонны улыбаться при каждом удобном случае: они приберегали свою любезность для лиц высокопоставленных или проявляли ее в тесном семейном кругу; по отношению к подчиненным они, очевидно, держали себя величественно и строго. Торжественный облик синтоистского духовенства общеизвестен; а суровость законов Конфуция в течение столетий отражалась на внешности чиновников и правительственных лиц. Издревле дворянство проявляло еще более гордую сдержанность, и торжественность росла с каждой ступенью рангов, — все выше до того страшного церемониала, которым был окружен Тенши-сама (микадо), лика которого ни один смертный не должен был видеть.

Но в частной жизни обращение даже высокопоставленных лиц отличается любезной непринужденностью; и если не считать некоторых исключений, на которые современная мода наложила свой отпечаток, мы видим и в наше время, что дворянин, судья, верховный жрец, министр, офицер в промежутках между исполнением служебных обязанностей дома еще считаются с требованиями очаровательной древней вежливости.

Улыбка, озаряющая разговор, — лишь одно из проявлений этого этикета вежливости; но чувство, символом которого служит улыбка, играет огромную роль. Если у вас случайно есть образованный друг-японец, оставшийся еще верным духу своей нации, нетронутый современным эгоизмом и не подпавший под чужое влияние, то вы можете на нем изучить главные социальные черты всего народа. Вы заметите, что он почти никогда не говорит о себе; на ваши упорные вопросы о его личных делах он с учтивым поклоном постарается ответить как можно короче и неопределеннее. Но со своей стороны он подробно будет расспрашивать о вас, будто ваши мнения, мысли, даже незначительные подробности повседневной жизни его глубоко интересуют. И никогда он ничего не забудет из того, что когда-либо узнал от вас. Но его любезное, сочувственное любопытство имеет свои строгие границы, — быть может, и его наблюдательность. Он никогда не затронет вашего больного места и останется слепым и глухим ко всем вашим маленьким слабостям. Он никогда не будет хвалить вас в лицо, но и смеяться не будет над вами, не будет осуждать вас. Он вообще никогда не критикует личности, а лишь последствия поступков. Если вы обратитесь к нему за советом, он никогда не будет критиковать ваших намерений, — самое большее, если он соблаговолит вам указать иную возможность, приблизительно в следующих осторожных выражениях: «Быть может, для вашей непосредственной выгоды было бы полезнее поступить так-то или так-то».

Если необходимость заставит его говорить о другом, он никогда не заговорит прямо о данном лице; своеобразным окольным путем он приведет и скомбинирует все достаточно характерные черты, чтобы вызвать нужный образ. Но вызванный им образ пробудит только интерес и хорошее впечатление. Этот косвенный способ говорить о ком-либо совершенно соответствует школе Конфуция.

«Даже, если ты убежден в правоте своего мнения, — говорит Ли-Ки, — никогда не высказывай его».

Возможно, что в вашем друге найдется еще много других черт, непонятных без некоторого знакомства с китайскими классиками. Но, и не зная их, вы скоро убедитесь в его нежной деликатности по отношению к другим, в его приобретенном воспитанием самоотречении. Ни один цивилизованный народ не постиг так глубоко тайны счастья, как японский; ни один не проникся так глубоко той истиной, что наше счастье должно быть основано на счастье окружающего нас, следовательно, на самоотречении и долготерпении.

Поэтому в японском обществе не процветает ни ирония, ни сарказм, ни язвительное остроумие. Я могу даже сказать, что в культурном обществе этого не встретишь никогда. Неловкость не осмеют, не осудят, экстравагантность не вызовет пересудов, невольная погрешность не подвергнется насмешке.

Правда, в этой закоснелой в оковах китайского консерватизма этике индивидуальность подавлена идеями. А между тем именно этой системой можно было бы достигнуть наилучших результатов, если только ее расширить и урегулировать более широким вниманием социальных потребностей, научным признанием важной для умственной эволюции свободы. Но так, как она велась до сих пор, она не способствовала развитию индивидуальности, наоборот, пыталась подогнать всех под один уровень, царящий и поныне. Поэтому иностранец, живущий в глубине страны, не может не тосковать иногда по ярким крайностям европейской жизни, по более глубоким радостям и страданиям, по более тонкому и чуткому пониманию. Но эта тоска охватывает его лишь иногда: интеллектуальный недочет в избытке вознаграждается невыразимой прелестью общественной жизни. И тот, кто хотя отчасти понимает японцев, не может не признать, что они все еще тот народ, среди которого легче жить, чем где-либо.