— Прикладывали! Ребята свои пятаки для метро мне давали. Я мочил под краном, прикладывал. Не помогло! — горестно сказал Шурка и ушел к себе в комнату переживать…
Отец, рабочий сцены, пришел из своего театра поздно. Тоже мрачный и чем-то сильно расстроенный. Мать рассказала ему про Шуркину драку, но отец неожиданно для матери ругать Шурку не стал, а, наморщив тяжелый, квадратный лоб, сказал так:
— Шурка ни в чем не виновен. Не он драку начал, да к тому же еще и синяк заработал!
— Ты, отец, ему скажи, чтобы он перестал смешные картинки рисовать на всех, кто только под руку ни подвернется!
— Картинки! — сухо, с иронией сказал Шурка. — Не картинки, а карикатуры и дружеские шаржи. Пора бы знать.
Отец подмигнул сыну и твердо сказал матери:
— В школу я не пойду! Поди сама и скажи, что твой сын художник, сатирик, его ребята «Кукрой» зовут… в честь Кукрыниксов.
— Они меня зовут «Кукрой-Мукрой», — уточнил Шурка.
— Скажи, что того мальчишку, который нашей Кукре-Мукре синяк подставил, надо примерно наказать, чтобы он на всю жизнь запомнил, что на критику нельзя отвечать кулаками… И все об этом! Давай ужинать!..
…Поужинали молча. Шурка принес свой альбом, стал тут же, за обеденным столом, что-то рисовать. Мать подала отцу стакан чаю, спросила робко:
— Ты что такой хмурый, Вася? Неприятности у тебя?
— С режиссером поругался! — сказал отец. — С этим… молодым, с Никишевым. Без году неделя в театре работает, а уже позволяет себе… «Вы, говорит, Василий Семенович, опять в третьей картине задник небрежно закрепили. И опять у нас облака ходуном ходили, зрители, говорят, даже смеялись, хотя это самая драматическая картина в спектакле». Я ему как бы в шутку, но со значением отвечаю: «А вы мне, Николай Львович, стимул из директорского фонда обеспечили за эти ваши облака?!» Тут он взвился. «Вы, говорит, только и думаете, как бы десятку сорвать в порядке материального стимулирования. А зарплату за что вы получаете? Вы, говорит, как та лягушка, с которой, знаете, опыты делают. Пока током ее не простимулируют, она лежит, как бы бездыханная, ток поднесут — она начинает лапками сучить». Ну, тут я ему выдал. За лягушку, за лапки, за все. Научно выдал! Я его еще на местком выставлю — за оскорбление.
Отец, наверное, долго бы еще бушевал, понося дерзкого режиссера Никишева, если бы не Шурка. Он протянул отцу свой альбом и сказал:
— Папа, посмотри!
Отец посмотрел и стал медленно багроветь. Его лоб еще больше отяжелел.
— Что это значит? Что ты тут намазюкал?
— Опытную лягушку! Которую стимулируют. Видишь, человеческая рука держит десяточку на проводе? Ее надо бы красным карандашом, десяточку… Я сейчас принесу!
— Обожди! Это же ты, свиненок, на меня нарисовал дружеский шарж?
— Почему на тебя?! — испугался Шурка. — Я вообще нарисовал.
— А почему лягушка на меня похожа? Зачем ты к ее поганому туловищу человеческую голову приспособил?! Вот же мой нос у нее на физиономии… и глаза мои!
— Да что ты, папа! — засуетился Шурка. — У тебя совсем не такой нос. И глаза не такие! Сейчас я тебя нарисую, ты сам увидишь!
Шурка отбирает у отца свой альбом и начинает с лихорадочной быстротой рисовать дружеский шарж на отца. Отец обиженно сопит, ждет. Мать вздыхает. Закончив набросок, Шурка с опаской придвигает к отцу альбом.
— Вот! Теперь это ты, а не лягушка! Посмотри!
Отец берет альбом. С листа бумаги глядит на него не лягушка, а смешное и странное создание с нависшим лбом и маленькими, навыкате, глазами. Вроде и не похоже на него, но тем не менее это он!
Закатив Шурке увесисто-звонкий подзатыльник, отец рывком молча встал из-за стола и вышел из комнаты.
Тернист ты, путь сатирика!
Эгоист
— Эгоист! Боже мой, какой эгоист! — почти ежедневно по утрам я слышу эти слова.
Их произносит, приоткрыв сонные сердитые глаза, моя жена, когда я на цыпочках тихо, чтобы — упаси бог! — не разбудить ее, выхожу из нашей спальни, намереваясь также тихо юркнуть в ванную комнату.
Я стараюсь ступать бесшумно и осторожно, как кот пробирающийся куда-то по своим таинственным кошачьим делам по самому краю крыши. Увы, — то скрипнет рассохшаяся паркетина, то кресло подставит мне ножку, и я невольно чертыхнусь громким шепотом.
Звуковой шлейф тянется за мной от кровати до самой двери.
И вот готово — моя нервная и чуткая подруга жизни уже проснулась.
— Неужели нельзя тихо встать и уйти? Обязательно ему надо разбудить человека. Эгоист! Боже мой, какой эгоист!
Мне очень хочется ответить ей и сказать, что другая жена встала бы первой, чтобы приготовить своему эгоисту, уходящему на работу, завтрак, — но ничего этого я ей не говорю, а, бормоча извинения, прихватив свои вещички, выскальзываю из спальни.