На улице было тихо. Даже стук колес о булыжники мостовой будто падал в вату. Горыныч подумал, что тишина эта — обман. В каждом темном окне, за каждой запертой ставней сейчас таилась жизнь, пульсирующая, как перепуганное сердце зверька. Город не спал — он притворялся мертвым, задерживал дыхание, ожидая, пока мимо пройдет ночной кошмар в образе конного разъезда или просто шальной пули, пущенной от скуки в небо. Душная ночь. Темная, облачная и душная, будто не мая конец, а зенит июля, когда камни, нагретые за день, всю ночь отдают тепло в пространство, и воздух становится комковатым, словно сукно старой шинели. Как бы грозе не быть, а впрочем, пусть и гроза. Горыныч поднял лицо к небу, пытаясь угадать там, за тяжелым куполом туч, движение звезд. Погода погодой, а работа работой. Работа же у них была серьезная. Очень важная работа. Они шли на экс — брать Крымский Народный Банк.
Юнгвардейцы, смышленые мальчишки, две недели наблюдали за банком, и преотлично наблюдали. Они торговали семечками на углу, играли в пристенок в виду парадных ступеней, и их мальчишеские зоркие глаза углядели всё: когда происходит завоз наличности, когда и кому эту наличность выдают, во сколько уходит кассир, какого цвета воротничок у помощника управляющего, и главное — что на ночь в банке остается только сторож, старик шестидесяти лет с желтым, как выцветшая газета, лицом и с усами, похожими на двух увядших пауков. Больше того, они узнали, что старик этот не дурак выпить, и берет с собой на дежурство косушку виноградной водки, той самой, что пахнет изюмом и летним солнцем, спрятанным в стекло. Спал он, или что ещё, но возвращался с косушкой уже пустой, и шаг его становился шаркающим и неуверенным, словно он шел по палубе корабля в сильный крен. Куда смотрело банковское начальство, неизвестно — возможно, начальники были заняты распитием чего-то поблагороднее в своих особняках на Екатерининской. Как бы там ни было, косушка виноградной водки облегчала задачу. Она была их невидимым союзником в этой игре теней.
Только они выехали на Екатерининский проспект, как громыхнуло. Ещё не над головой, ещё на горизонте, со стороны моря, и звук был низкий, бархатный, словно «Георгий Победоносец» выстрелил главным калибром где-то в десяти милях от города, и звук выстрела, тяжелый, сначала покатился по волнам, прежде чем ударить в каменные громады домов.
Но это стреляют не корабли — небеса. Гроза надвигалась со стороны Балаклавы, медленно, торжественно, как флот небесной империи. Где-то там, вверху, сверкнула молния, и на долю секунды Горыныч увидел отчетливо горбатую мостовую, неподвижную спину Ахмета, Карагезу, которая подняла голову с пониманием старого существа, знающего, что гром — это всего лишь голос земли, уставшей от молчания. А потом снова все рухнуло во тьму, ещё более густую, чем прежде, и пахнущую электричеством и морской солью. И в этой тьме скрип колес и дыхание лошади казались единственными доказательствами того, что мир все ещё вертится, а они — крошечные фигурки на его ночной стороне — все ещё живы и идут делать свое дело.
Люблю грозу в начале мая, а в середине не люблю,
Раскаты грома так пугают, что я кого-нибудь убью,
вполголоса забормотал Семён, и звук его голоса был слишком громким для шёпота и слишком тихим для жизни.
Он хотел показать удаль, Семён. Мол, всё ему нипочем: и эта ночь, похожая на пустоту выпотрошенного матросского сундучка, и этот город, где даже воздух пахнет не просто морем, а ржавчиной старых якорей и тленом имперских амбиций, и эта работа, от которой у нормального человека кровь стынет в жилах, превращаясь в вишневый лед. Товарищ Горыныч искоса глянул на силуэт Семёна. Недоучившийся студент. Не любил товарищ Горыныч недоучившихся студентов. Он их не просто не любил — он их не понимал. В его личной вселенной, где все вещи имели четкий вес и четкую цену — фунт хлеба, пуд угля, калибр патрона — эти юноши с вечной лихорадкой в глазах и цитатами из запрещенных книжек на устах были сродни загадочным механизмам, которые заводят ключом, а они играют музыку, непонятно зачем и кому. Но он считал их полезными идиотами. Идиотами — потому что глупо. Нет, в самом деле, царская власть дала тебе возможность стать человеком, вырваться из грязи в инженеры, врачи, в писатели — так какого же рожна ты против неё прёшь? Пролетарий-то понятно, пролетарию терять нечего, кроме своих цепей, а получить он может весь мир, начиная с этой вот бочки золотаря, в которую они скоро сложат груды звонкой наличности. А инженер, врач, писатель — им-то терять много чего есть: уютные кабинеты с бронзовыми чернильницами, гонорары, мягкие руки жен, пахнущие ландышем, и уважение сытых соседей. А что они могут получить? Шиш без масла. Местечко у общего котла, где и так тесно от чужих локтей. Но Партия учит: такими людьми грех не попользоваться. Их порыв, их бессмысленное благородство — это отличное горючее для локомотива истории, пока сам локомотив катит по рельсам, проложенным Горынычами.