Выбрать главу

Она сделала паузу, но он молчал. Он смотрел на дверь и видел сквозь нее. Видел ее круглое, румяное лицо, ее глаза, горящие от предвкушения скудного пира. Милая девушка. Чистая душа. Она не виновата, что пришла не ко времени. Никто не виноват, что время такое. Что вся жизнь теперь — сплошное не ко времени.

— У них гость будет, — продолжала она за дверью, и в голосе ее появились таинственные, заговорщицкие нотки. — С Юга приехал. Из самой Одессы, говорят. А может, и дальше откуда. Он много чего знает. Интересного! И о Крыме обещал рассказать. О море. О кораблях. Помните, вы же так хотели в Крым?

Помнил ли он? Он помнил каждую свою мысль о Крыме. Каждую ночь, когда лежал без сна и слушал, как ветер с Невы бьется в окно, как хлопает оторванный лист железа на крыше. Этот звук был похож на хлопанье паруса, когда судно меняет галс. Только здесь, в Петрограде, ветер не звал вдаль. Он выл, как голодный пес. Он напоминал о холоде и о том, что дрова на исходе.

— Сейчас приду, — сказал он. Голос не слушался. Он выходил из горла с каким-то скрежетом, хриплый и слабый. Это была не та хорошая хрипотца, что бывает у капитанов, которые перекричали не один шторм. Это был хрип больного человека. Хрип старика. Он откашлялся, сплюнул в жестянку, что стояла у стола, и сплюнул снова. Во рту было горько. — Сейчас приду, — повторил он громче и тверже, чтобы она поверила.

— Мы ждем! — ответила Адель. И сразу же он услышал, как затихают в коридоре шаги. Сухое, частое цоканье. Это были туфельки, подбитые железными набойками. Адель набила их сама, для прочности. Раньше такие набойки делали только лошадям, подковывали их, чтобы копыта не стирались о мостовую. Теперь подковывали обувь. Всё в этом мире перевернулось, и лошадиные подковы перекочевали на девичьи туфельки. В этом была вся суть нынешней жизни. Нелепая, горькая правда.

Он не хотел идти. Мысль о чае, даже о настоящем «Высоцком», не рождала в нём тепла. О карамельках и подавно. Сладкое липло к зубам, а сахар был теперь редкостью. Но дело было не в сахаре. Дело было в духоте. В необходимости сидеть и слушать разговоры. Смотреть на лица. Кивать. Делать вид, что ему интересно. А ему не было интересно. Гость с Юга? Это хорошо. Это даже прекрасно. Юг — это море. Юг — это солнце. Но он знал, что гость этот будет говорить о том, как трудно стало на Юге, как там голодно и неустроено. Все разговоры теперь были об одном: о том, как трудно. И о Крыме он расскажет то же самое. Не о скалах, разбивающих волну на миллион брызг. Не о можжевельнике, пахнущем так, что кружится голова. А о продразверстке. О мандатах. О тифе.

Нестерпимо захотелось в Крым. Не на этот чайный разговор, а в настоящий Крым. Туда, где море лижет горячий песок. Туда, где ветер наполняет паруса, а не рвет с крыши железные листы. Хотелось к свободе, которой здесь не было. К парусникам, что уходили за горизонт, в ту дымку, где небо смыкается с водой. Пойду. Надо идти. Потому что если не пойти сейчас, если остаться здесь, в этих четырех стенах, можно сойти с ума. Можно забыть, что мир больше Петрограда. Что существует горизонт.

Он оглядел свою комнатушку. Это была берлога. Нет, хуже. Берлогу зверь содержит в чистоте. А здесь уже нечего было убирать. Грязь въелась в пол, в стены, в занавеску, которая когда-то была белой. Наводить порядок не было смысла. Не было ни сил, ни желания. Он хотел покинуть это место навсегда. Покинуть Дом Искусств, это огромное, холодное здание с облезлой лепниной. Покинуть Петроград с его серым, низким небом. Покинуть этот мир жадности, где все делили крохи. Мир неуюта, пронизывающего до костей. Он хотел оказаться там, где люди благородны, природа щедра и дает человеку всё просто так: тепло, еду, красоту. А вместо этого — чай у Ивановых. Хороший чай, спору нет. Но это был чай в зверинце.

Он закрыл тетрадь. Она была толстая, тетрадь, в добротном коленкоровом переплете. Старого времени вещь. Новых тетрадей не было. Совсем. Их не производили. Раскрепощенный труд, о котором так много писали в газетах, не снисходил до таких пустяков. Тетрадь, карандаш, брюки, коробок спичек — это были вещи из прошлого, из того времени, которое прокляли и растоптали. Спички резали вдоль на четвертушки, чтобы хватило дольше. Тонкие, ломкие щепки, которые гасли от малейшего дуновения. А в тетради писали тесно-тесно, экономили каждый дюйм бумаги, как матросы в долгом плавании экономят пресную воду. Он посмотрел на свои руки. Пальцы в чернилах, кожа сухая, с трещинами. Он посмотрел на тетрадь. Там была его жизнь. Его новое плавание. Новые паруса, которые он выдумывал из ничего, из голода и холода. Что будет, когда сгорит последняя спичка? Когда кончится эта тетрадь и следующей взять будет негде? Он отогнал эту мысль. Моряки не думают о том, что будет, когда кончится вода. Они плывут.