Он накинул пиджак. Ткань на локтях истерлась до основы, но это был пиджак. Он провел пятерней по волосам. Слишком длинные и слишком жирные, потому что мыться было негде и нечем. Порядочного зеркала в комнате не было. Был только осколок, величиной с ладонь. Большое зеркало в холле разбили и поделили между жильцами Дома Искусств. Делили неудачно, суетились, спешили. Большая часть ушла в треск и мелкое крошево, никому не нужное. Ему достался этот осколок. Он поднес его к лицу. В стекле отразился человек, которого он не знал. Изможденный, с глубокими складками у рта. Глаза лихорадочно блестели. Он отвел осколок в сторону. Не хотел смотреть. Тетрадь он спрятал в шкафчик и запер дверцу на ржавый гвоздик. Глупо. Он не боялся, что роман украдут. Кому сейчас нужны романы? Мир хотел жрать, а не читать. Он боялся за саму тетрадь. В ней оставалось еще много чистых листов. А чистый лист — это ценность. Исписанные страницы пошли бы на растопку. И хорошо ещё, если на растопку. Слова, вымученные и дорогие, уходили дымом в небеса — это неплохо. Хуже, если в выгребные ямы.
Он вышел и запер дверь. Замок был крохотный, игрушечный. Раньше такие вешали на почтовые ящики в богатых домах. У него не было почтового ящика. Все письма, что приходили в ДИСК, почтальон клал на тумбочку у входа. Два-три письма в неделю на весь дом. Меньше. Ленц как-то подсчитал: до человека доходит от силы каждое десятое письмо. Куда девались остальные девять, не знал никто. Говорили, что их сжигают. Говорили, что из них делают папиросы. Говорили разное. Правды никто не знал. И потому все старались передавать весточки с оказией, с верным человеком. Новой почте не доверяли. Ей доверяли только в самом крайнем случае, когда выбора не было. Ему письма не приходили ни разу. За все это время. Может, те, кто хотел ему написать, писали ровно девять раз. А десятое письмо, то самое, что должно дойти, просто еще не отправили. Может быть.
Он спустился по лестнице в бельэтаж. Ступени скрипели под ногами, и сквозняк гулял по пролетам. Он прошел длинным коридором, где на обоях расплывались темные пятна сырости. Из комнаты Ивановых доносились голоса. Они были приглушенные, воркующие. И смех. Этот смех внушил надежду: не чай они пьют! Смеялись здесь редко. Настоящим смехом, а не истерическим хохотком. Что-то там происходило. Что-то, что подняло усталых людей со своих коек и заставило их смеяться. Он остановился перед дверью. Из щели пахнуло теплом, смолой «Высоцкого» и вдруг — тонким, невозможным, забытым ароматом цветов. Пахнуло ветром с далекого Юга, палубой парохода, идущего к невидимому берегу. Он толкнул дверь и вошёл.
— Проходите, проходите, — поприветствовала его хозяйка, — место вас заждалось.
Он лёгким наклоном головы поблагодарил Машу Иванову и бочком-бочком сел в углу стола. Он давно, ещё с подпольных времён, выработал привычку оценивать весёлые компании — сколько, кто и где, намечать пути быстрого отхода, и устраиваться за столом так, чтобы не застали врасплох, крепкий тыл — залог свободы. Но у Ивановых собрались люди знакомые, «свои», удара в спину от которых он не ждал. Не принято бить ножом, ли свинчаткой или просто кулаком. Другое дело — сочинить злой стишок или пустить гнусный слушок, это запросто, это с давних времён заведено, но доносов пока не пишут. Хотя есть предчувствие, что скоро начнут.
За столом сидели пятеро, он — шестой, хозяйка и Адель же не садились, а, подобно птичкам колибри, порхали вокруг гостей. Обещанного гостя пока не было, как не было и самого Иванова, но никто не волновался. Придут. Или не придут. Мы-то здесь, а это главное.
Адель поставила перед ним чашку с чаем, и отдельно — две карамельки. Прежде конфеты лежали в общей вазочке, но после того, как известный поэт ополовинил ту вазочку, набив конфетами карманы, этот обычай позабыли. Правда, поэту тоже набили, но не карманы, а физиономию, но осадок остался.
Заварочный чайничек в руки тоже не давали, как можно, особенно если заваривали чай, а не сушёную морковку. Сушёная морковка, впрочем, тоже была на учёте, в пайке — четверть фунта на месяц.
Он взял карамельку, повертел в пальцах. Фантик был бумажный, с каким-то довоенным рисунком — полевая артиллерия, колёса, дымок. Сейчас такие не печатают, да и сахар теперь не тот. Положил конфету в карман — на потом. Чай был умеренной крепости, с привкусом жасмина, действительно, подлинный Высоцкий. Но он не был поклонником чая. Грог, адмиральский грог — вот достойный напиток, да только где уж нам уж…