Десятирублевые монеты тускло поблескивали в свете лампы. На самой верхней можно было разглядеть профиль государя императора — того самого, чья держава рассыпалась в прах, чья семья убита, чьё имя теперь было знаменем для одних и проклятием для других. А золото лежало на шахматной доске, равнодушное к империям и революциям, к крови и слезам, к мечтам и разочарованиям. Оно просто лежало и тускло светилось собственным, внутренним светом.
Часы на камине пробили полночь. Где-то в бухте снова загудел пароход, и этот звук показался Врангелю голосом самой судьбы — глухим, тревожным, но в то же время обещающим что-то очень важное.
Он подошел к сундуку, тронул крышку. Здесь лежало пятьдесят тысяч рублей верной чеканки — пять тысяч монет с профилем императора, сорок три килограмма чистого золота. Лежало и ждало. Ждало, когда он решит — принять ли этот странный дар или отказаться, сочтя его дьявольским искушением.
Он вернулся к шахматному столику и долго смотрел на фигуры. Белые стояли хорошо. Очень хорошо. Магель был прав: позиция изменилась. И теперь надо было играть дальше — играть так, как умеют только настоящие игроки, до последней пешки, до последнего хода, до последнего вздоха.
Генерал протянул руку и передвинул крайнюю белую пешку на две клетки вперед. Почему бы пешке и не дойти до горизонта?
Часы пробили половину первого. В городе уже полчаса новы день — день, который мог стать первым днём новой жизни.
Врангель сел в кресло и закрыл глаза. Ему показалось, что он слышит плеск волн. Или это просто ветер шумел за окном? Или кровь стучала в висках?
Он не знал. Да и не хотел знать. Важно было другое: золото лежало в сундуке, позиция на доске стала выигрышной, а в душе, несмотря ни на что, жила вера в чудо. Та самая вера, без которой человек — всего лишь пыль на ветру истории. А с ней — все возможно. Даже то, что кажется невозможным. Даже победа. Даже жизнь. Даже мир, где корабли бегут по волнам не потому, что их гонит ветер, а потому что они хотят бежать.
Глава 2
Сведения оказались верными: в «Трёх пальмах» пахло кофе. Не тем пойлом из горелых жёлудей и ячменной трухи, которым последний год потчевали даже самых почётных завсегдатаев, нет, здесь стоял густой, маслянистый, сладостно-терпкий аромат кофейного зерна, прошедшего сквозь огонь, жернова и кипяток. Так пахла прежняя жизнь, та, что осталась где-то за перешейком, за холодными волнами времени, жизнь, в которой кофе был просто кофе, а не вожделенной мечтой.
В углу, у мраморного столика, двое офицеров — один в поношенном френче, другой при погонах инженерных войск — смаковали напиток с таким отрешённым видом, будто всю жизнь только и делали, что пили его. Лица их выражали нарочитую скуку: дескать, ничего особенного, в Петрограде, батенька, и не такой кофе пивали в «Норде». Но тонкие ноздри трепетали, а руки, обхватившие чашки, берегли тепло, точно живую душу.
Аверченко, войдя, остановился на пороге, втянул воздух и почувствовал, как что-то дрогнуло у него внутри, какая-то струна, давно уже отвыкшая звучать. Хорошо-то как, господи!
— Почём же нынче чашечка? — спросил он, подходя к стойке и стараясь, чтобы голос звучал буднично.
Керим, хозяин заведения — турок с лицом лукавым и непроницаемым, с холёными усами, которые он подкрашивал сурьмой, — склонил голову к плечу. Глаза его блеснули.
— Гривенник серебром, Аркадий Тимофеевич, — сказал он с расстановкой, даже не моргнув. — Дешевле только даром.
— Давай даром, — легко согласился Аверченко, скидывая пальто на руки подскочившему мальчишке и направляясь к любимому столику у окна, за которым мутно-синело прохладное весенне море.
— Даром завтра, — привычно, как молитву, отчеканил Керим, протирая столик чистой, до скрипа накрахмаленной салфеткой. — Завтра приходите — даром дам.
— Ладно, — усмехнулся Аверченко, усаживаясь поудобнее и вытягивая уставшие ноги. — Ладно, Кэррол, понял. А в бумажках? В этих, в наших… звенящих?
Керим оглянулся на дверь, словно проверяя, не подслушивает ли кто, и наклонился к самому уху посетителя.
— Половинка колокольчика, — выдохнул он почти беззвучно. — И ни сотней меньше. Исключительно из уважения, Аркадий Тимофеевич. Как к столпу русской литературы.
Аверченко присвистнул сквозь зубы. Пятьсот рублей! За чашку кофе! Цена «хочешь, смейся, хочешь плачь», достойная его же собственных фельетонов. Но он уже знал, что закажет. И закажет не один кофе.