Леонида Даниловича интересовало настроение пленных: сохранили ли они после всех мытарств войны свое чувство бесспорного превосходства надо всем остальным миром?
…— Ну что, согрелись? — спросил он Райфельсбергера.
— Да! — процедил Курт сквозь стиснутые зубы.
— Я вижу, вы не очень расположены к разговорам.
— Я вас не боюсь! Можете делать со мной, что хотите, — ответил Курт.
— Знаю. Читал у Ницше: народные массы — рабы, стадо для «белокурых бестий», вроде вас, блондина. Культ сверхчеловека. Географическое положение Германии требует расширения границ и захвата жизненного пространства за счет территории других стран. Кстати, впервые термин «геополитика» был пущен в оборот не вашим фюрером, а пангерманистом, шведом Челленом, во время первой империалистической войны.
— Да, да, да! Мы особая раса! Мы должны завоевать весь мир!
— А русские, евреи, поляки, французы — свиньи, недочеловеки? Значит, никаких сомнений? А битва под Москвой, разгром под Сталинградом?
— Временные неудачи. На войне ситуация все время меняется. Я раненый, но не побежденный.
— Это сказал не Гитлер, а Наполеон. А без цитат вы можете объяснить мне вашу собственную точку зрения? Как вы думаете, за что с такой отвагой дерутся русские? Почему не хотят гнуть перед вами спины? Вас не удивляет, что мы упорно сопротивляемся?
— Скоро это кончится. От этого городка до Москвы триста километров, а до Берлина — две тысячи пятьсот.
— Что верно, то верно! И все же у вас не возникает мысли, что война, в сущности, уже вами проиграна?
— Так могут думать только предатели, и их надо вешать. Мы воюем за тысячелетний рейх.
— Ошибаетесь! Вы воюете за промышленников и банкиров, за Круппов и Тиссенов. Но хватит об этом. У вас есть родители, братья, сестры? Любимая девушка?
— Это что, допрос?
— Боже упаси. Мне просто интересно: ваши близкие мыслят так же, как и вы, или у них имеется другая точка зрения?
— Мы, истинные немцы, мыслим все одинаково!
— Чем занимается ваш отец?
— У нас своя ферма.
— Вы, конечно, член НСДП?
— Да!
— Отец тоже фронтовик?
— К сожалению, нет. У него с детства полиомиелит.
— Батраки и рабочие есть на ферме?
— Сами управляемся: мать, сестренка.
— Без вас им, вероятно, труднее?
— Не жалуются. «Если я скажу, что у них работают две русские и одна французская девка, мне будет плохо», — подумал Курт.
— Вы не допускаете мысли, что русские разгромят Германию?
— Этого никогда не случится.
— Боитесь расплаты?
— Мы будем драться до последней капли крови с вашими дикими ордами. Мы, культурная нация, несем цивилизацию, порядок, организацию. Я живал в ваших деревнях с соломенными крышами. Разве настоящие люди могут жить без электричества, канализации, радио?
— Что верно, то верно: люди должны жить с удобствами. Вы верующий?
— Да, я католик.
— Как же вы увязываете христианство с гитлеровскими доктринами о расах, подлежащих уничтожению? Ведь согласитесь: милосердием тут и не пахнет…
— Мне надоело слушать вашу пропаганду!
— Хорошо, хорошо, — ответил Самойлов. — Давайте поговорим о вашем отце: он, насколько я понимаю, неизлечимо болен. Вам не приходилось случайно читать книгу врача Клингера из Штутгарта — «Дарфст одер Ход…»
— Нет… не помню…
— Он доказывает, что государству невыгодно содержать неизлечимых больных. Они портят кровь расы. Их следует предавать эвтаназии, то есть быстрой безболезненной смерти.
— Этот закон касается психических больных, а мой отец работает, сам себя содержит.
— Всякий закон можно оцепить частоколом примечаний, добавлений, распространить, скажем, и на инвалидов войны…
— Как вы осмеливаетесь! Это абсолютно невозможно.
Во время разговора Самойлов внимательно присматривался к своему собеседнику: пылкий, убежденный, голос не лишен силы и мелодичности; на него, «варвара-коммуниста», Курт взирал с откровенным презрением. «Такого не переубедишь, — он будет биться до последней капли крови. Хочется надеяться лишь на тог что подобных Куртов в Германии осталось не очень много». Самойлов верил в это, и его вера находила опору в доказательствах. Луггер, скажем, хочет оперировать советского мальчика. И ведь это делается безо всякого принуждения.