…Через тонкую фанеру в оконной раме доносились звуки радио, иногда заглушаемые скупыми залпами зенитных батарей, стоявших справа и слева у дороги. Передавалась органная музыка — прелюд Баха. Луггер прислушался. Сердце наполнилось жалостью к себе, к своему несчастью, к неизвестному будущему — будущему, сотканному из случайностей. Клонило ко сну. Он не чувствовал больше ни грусти, ни страха. Все, чем он жил до сих пор, уходило от него куда-то далеко-далеко. В какое-то мгновение мелькнуло лицо друга, добродушного оберартца Беце, четыре недели назад пропавшего без вести. С большим трудом он заставил себя очнуться, ему показалось, что он слышит хриплый голос Райфельсбергера.
— Ну, что еще? — теряя представление о времени, раздраженно откликнулся он. Паутина сна рвалась. Луггер потоптался, сел на скрипящую табуретку у изголовья кровати Райфельсбергера. Тупо посмотрел на него. Пощупал пульс: сто двадцать, не ритмичный, лицо влажное от пота.
Конфузясь, с вымученной улыбкой на устах Райфельсбергер попросил под его диктовку написать письмо родным. Просьба показалась Луггеру смешной и трогательной. Смешной потому, что они были в плену, трогательной потому, что просьба смахивала на завещание. Он растерянно посмотрел на Райфельсбергера, как застигнутый врасплох школьник. И согласился. Судя по тому, что говорил ему Райфельсбергер, видно было, что желал выжить, и не было у него никакого пренебрежения смертью, хотя еще недавно он вопил, что плен страшнее смерти, что эта война — истинный крестовый поход, самая священная из всех немецких войн в истории, для которой не жаль жертв. Луггер не терпел малодушных, но понял, что осуждающий их со Штейнером Райфельсбергер запрятал самолюбие и вовсе не думает опять хорохориться. Видимо, сник. Если вначале Луггер хотел ему сказать, что бессмысленное это дело — с письмом, почти невероятно, чтобы оно дошло до адресата, то, по мере того как он записывал, у него все более крепла мысль, что не следует разубеждать Райфельсбергера, — несчастье сближает людей. Кроме того, письмо могло оказаться последним… Луггеру приходилось и раньше иметь дело с письмами некоторых умирающих от ранений, и он кое-когда на свой страх и риск осмеливался задерживать извещения об их смерти…
Стукнула дверь, в палату вошел Самойлов, стараясь не обращать внимания на Райфельсбергера и Луггера, с величайшей осторожностью подошел к Андрейке, поправил сползшее одеяло, убедился, что мальчуган крепко спит, и направился к выходу. Увидя возле Райфельсбергера что-то деловито писавшего Луггера, он догадался, что тот пишет под диктовку Райфельсбергера и не собирается это скрывать. «Интересно, кому и что они могут писать в их положении? На что надеются? Свои освободят? Чепуха! Сбежать? Луггер робок, но может, а Райфельсбергер?!»
— Извините! Продолжайте, продолжайте! — проговорил Леонид Данилович, пододвигая к себе скамейку. Он с любопытством посмотрел на Луггера. — Чем занимаетесь? — во взгляде Самойлова был почти приказ. Луггер хотел встать и вытянулся, но Леонид Данилович неловко положил свою руку на его плечо. Вид у комиссара был негрозный, но чувствовалось, что решительный.
— Я недавно получил от родителей письмо, — поспешно сказал Райфельсбергер, — но не успел отправить ответ. — Он вдруг осекся, глаза у него округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что Самойлову пришлось наклониться, чтобы расслышать его слова. — Хочу добавить несколько слов…
По мнению Луггера, Райфельсбергеру вовсе не следовало в этом признаваться, нет логики, уж тем более — комиссару, это не предвещало ничего хорошего. Он обернулся и неприязненно посмотрел на Самойлова. «Какое дело комиссару, кому и что мы пишем? Пожалуй, еще потребует, чтобы письмо ему отдали…» Но Луггер ошибся, полагая, что Райфельсбергер не сознает своего положения и ту обстановку, в которой оказался. Как раз наоборот, то чувство уныния и слабость, которые он испытывал в сарайчике, почти исчезли. Он чувствовал себя возбужденным и готовым на все, что бы с ним ни случилось. И возбуждение возрастало в нем, потому что раневая инфекция делала свое дело, но знать этого он не мог, как не знали и другие тяжелораненые, находясь в эйфорическом состоянии. А это был грозный признак — стремительно надвигающейся газовой инфекции…