Противные мурашки бегали по коже, напоминая о том, как такими же мурашками покрывалось тело – в моменты, когда взгляд хриплоголосого ощутимо, будто касание холодных скользких щупалец, окидывал вздрагивавшую мокрую фигуру.
Холод. Волнение. Уязвимость.
Он должен был привыкнуть, но не смог. Каждый раз проклятый каменный мешок оживлял воспоминания о первом прохождении странного и жестокого обряда – дне, когда желание узнать оказалось сильнее стремления выжить. Эффектный и, безусловно, эффективный ритуал, тень древних шаманских инициаций подвергал испытанию вовсе не жизнь, а доверие – но мог ли об этом знать человек, запертый в узком колодце, который вот-вот заполнит вода? Мог ли думать о чём-то, был ли способен воспринимать подсказки Братьев?
Братья. Они все казались одинаковыми. Все семеро Часовых братьев, семь фигур, утопавшие в широких мягких креслах, выглядели схоже, словно их собственные тени. Лица затерялись в глубоких провалах надвинутых куколей – мягкий свет газовых рожков не мог пробиться сквозь плотную тьму, сгустившуюся под капюшонами. Он бы не различил их, даже если бы Статут позволял смотреть на что-то, кроме паркета под ногами.
Вместе. Они всегда держатся вместе, группой – одинаковые, как сычи, всегда одни и те же в своих балахонах цвета испитого кофе.
На самом деле, не меняются только балахоны. А Братья – всего лишь люди.
И человек, равнодушно зачитывавший положенные слова тонущему новичку, человек, чей хриплый голос ещё больше искажали резонаторы телектрофона[1] – тоже всего лишь преходящий Брат. В прошлый раз он сам был среди неофитов.
Кэб тряхнуло на выбоине, сквозь съехавшую шторку на миг просочился узенький жёлтый луч. Говорят, набережная Темзы теперь освещена «русскими свечами» – за тридцать с лишним лет многое изменилось...
Изменилось и Часовое Братство, шагнув в ногу со временем, которому служит. Поверх старого кирпича на стенах общей залы легли тонкие полотна китайского шёлка, прикреплённые крохотными медными гвоздиками, а в «водяной камере» появился усовершенствованный телектрофон Меуччи. Часовые не бедствовали. И, конечно, привечали новых братьев – ведь каждый из новичков уплачивал солидный взнос в казну.
На те средства, которых стоила связь с Часовым Братством, десяток семей Ипсвича[2] могли бы жить целый год.
Кэб, плавно свернув, стал.
– Приехали, господин, – кэбмен закашлялся.
– Благодарю вас, – нетерпеливо протянутая рука извозчика обогатилась шиллингом, – я оставил кое-какие вещи в кэбе – будьте любезны, возьмите их себе. Мне они ни к чему.
Извозчик хмыкнул, но возражать не стал – лишь прикрикнул на лошадь. Оглашая пустые улицы звонким цоканьем, кэб укатил прочь.
В морозном воздухе стук каблуков по брусчатке, отражаясь от стен, звучал затейливой мелодией. Озябшая правая ладонь уютно покоилась в глубоком кармане пальто, левая же сжимала гладкий набалдашник трости. Позвякивание железного наконечника вносило едва уловимый диссонанс в размеренный ритм шага.
За углом Квинсборо тянулись одинаковые дома, будто сошедшие со страниц ежемесячника «Архитектура и строительство». «Принимая во внимание неизбежный рост населения, представляется важным возможное сокращение площади, занимаемой строением – однако же не в ущерб внешней и внутренней привлекательности...» Внешняя привлекательность шедевров градоустроительной мысли – всех этих сжатых до карлических размеров колонн, башенок и мансард, похожих на мышиные домики – представлялась сомнительной. А фасады, исполненные в неизбежной неоготике, скрывали жилища, не имеющие ничего общего с благоустроенностью и уютом. Спальни и детские без отделки на стенах – жертвы огромной, выставляемой напоказ, гостиной. Загромождённая фанерной (а если позволяли средства – то и настоящей дубовой) мебелью, с неизменным пианино, с мраморной или хотя бы шиферной каминной доской, гостиная довлела над всем домом, будто подминая его под себя. Гостиная была лицом семейства, лицом, за которым и сами домашние, и их многочисленные гости так старательно не замечали зажатости и скудости всего остального. Углом, за который не полагалось заглядывать.