Теперь и я вспомнил.
— Конечно, он!
— Так он десятки раз занимал призовые места. Золотые, серебряные медали. И у нас, и за рубежом. Я же писал об этом! Его имени не знать!!
Я, увы, не знал его спортивного имени. Не следил за прессой. И «Советский спорт» не читал. Я увильнул, схитрил.
— Нет, я помню, конечно, помню, что он — Пауль, но вот…
— А, кстати, через три, ну чуть меньше, недели здесь опять будет мотокросс. На приз Европы! — сказал мой друг. — И уж Пауль, конечно, там будет! Он же в пятерке сильнейших. Может, махнем? Я-то приеду обязательно. А ты?
Не говори мой друг об этом, я бы и не думал о том. О том — в пятидесятом, о том, как не выполнил поручения его, о том…
Но сейчас трудно. Он говорит. А я думаю о своей памяти и почему-то о грибах, которые растут на кладбище. Он говорит. А я думаю о его отце, который похоронен здесь. Он говорит, а я думаю о Пауле…
— Неужели он тебе ни разу не написал? — спрашивает мой друг, когда мы подходим уже к Пирите и садимся в автобус.
Ну, что мне сказать?
Мы встретились с Паулем на кладбище в Пирите. Это было неожиданно.
Но это было. Пауль нес прах своего отца, который умер в Москве и сожжен в крематории, и он, отец, просил сына похоронить его на кладбище в Пирите.
— Я счастлив, что встретил вас, — говорил Пауль. — Ведь помните все, что было? И во мне — ваша кровь… Я, конечно… Даже спасибо вам не сказал… Я…
Авоська с мраморной урной была тяжелая, и пока мы шли от автобуса до места захоронения, я не выдержал:
— Давайте, помогу вам…
Потом я нес авоську с урной, потом мы ее опускали в могилу.
— Отец был честным коммунистом, — сказал Пауль. — А вы здесь? Почему? Мне очень неловко…
На сей раз я был на этом кладбище совсем по другому поводу. Поводов этих все больше и больше. Но теперь — не обещание, данное другу. Теперь — просто друг, товарищ, ушедший из жизни раньше, чем можно было.
После захоронения урны мы зашли с Паулем и на могилу моего друга, и на могилу Ричарда Тенисовича Венникаса, где я узнал, что как Венникас был собратом Кингисеппа, так отец Пауля был сотоварищем Венникаса по целлюлозному комбинату имени Кингисеппа.
Прежде я не знал этого.
Мне неловко было спросить Пауля о том, как он выступал на приз Европы, хотя мысль эта все время крутилась в голове.
Опять помог мотоцикл, на сей раз не кроссовый, а чей-то домашний, с коляской, когда мы вышли из ворот кладбища.
— Не спрашивайте и не говорите! Восемнадцатое место! Но какое это имеет значение, когда… Вот — память!
Да, память. Не забываем ли мы порой о ней?
ВАСЯ — МАТОЧКИН ШАР
Иногда снег идет как косой дождь. Иногда — как прямой, в сильную грозу, без ветра.
А сегодня снег падает странно. Робко, медленно, даже не хлопьями, а маленькими звездочками, не видимыми глазу, словно он, снег, не уверен, что задержится на осенней, еще не остывшей земле, и на деревьях с чуть пожелтевшей листвой, и на живых лапах елей. И летит снег на суда в затоне так же неуверенно — на теплоходы, пароходы, буксиры, самоходки. А они, готовясь к зимнему ремонту, пристроились, приткнулись друг к дружке, но еще не остыли после летних и особенно осенних напряженных хлопот, и снег летит неуверенно, потому что суда еще теплые и даже горячие после работы.
О судоремонтных мастерских и говорить нечего. Они всегда дымят, дышат теплом, и снег обходит их, облетает, боясь растаять, а может быть, он и тает, и потому не виден на крышах цехов и на дворе, не то что в лесу рядом с мастерскими, где его уже много. Но в лесу еще и птицы — сойки-кукушки, красивые, большие, под стать каким-нибудь заморским, поползни северные и князьки, московки, серые синички, и черные дятлы с краснинкой, и молодые вороны, и сороки, и лохматые, взъерошенные воробьи — все пернатое обилие среднерусских лесов — стряхивают с деревьев снег, и, конечно, снегу это не нравится, он не торопится, выжидает…
Вот и Вася Маточкин ждет. Чего он ждет? Этого он и сам не знает, и другой — никто. Снег и земля ждут наступления перемен. Перемены придут с настоящей зимой, обязательно вот-вот придут…
И Вася ждет. Чувствует, понимает, что вот-вот должны произойти в его жизни какие-то перемены. Решительные, главные.
Ожидание это началось давно: может, оно бродило в нем и летом еще, и весной, и даже в прошлый год, но оно не прорывалось, только щемило душу и беспокоило. Впрочем, он сам догадывался, знал, что и как произойдет, что должно быть, но тут случился этот неожиданный разговор с Ниной, и он вроде бы запутался. А потом ему не хотелось, чтобы это шло от нее… Гордость там или что, но он давно хотел решить все сам, а тут она опередила…
— А ты, Вась, не сердись, но скажу тебе по чести: ты просто обыватель. И не спорь! Пусть с добавлением «советский». Советский обыватель! Лучший в мире, как говорят. Это что, хорошо? По-моему, хуже в тысячу раз…
— Но я же, Нин…
Он и не спорил.
— Ты! Ты! Все знаю! Но что в тебе есть? Вера? Идея? Одни обязанности… Ты и ко мне пришел… А ведь было! И страсть у тебя была, не постельная, а другая. Когда там — всякие культы и некульты. Вспомни, я тебе верила…
Он опять, в какой уже раз, отметил про себя: умная она, умная, но всегда тихая, спокойная, и вдруг…
Сказал же другое, чтобы как-то оправдаться, что ли:
— Но мы работаем…
— Ах, вы работаете! — она кисло усмехнулась. — А другие не работают? Ты скажи мне, кто не работает? У нас? В Америке? В Китае? В Африке? А люди-то разные, и все по-разному у них. Думаешь, какой-нибудь Рейган баклуши бьет? Но ведь Рейган и тот же Кеннеди — есть разница?
— Наверное, есть…
Но что с ней сейчас? Он и сам не понимает, но зачем этот разговор? Как некстати! Как некстати! Ведь он пришел…
Ему было не по себе. Нет, он определенно скотина рядом с этой умной, да, умной, тысячу раз умной…
— Нин, — сказал он, — я не по обязанности к тебе пришел… Зачем ты так?.. Я хотел… Слушай, давай поженимся?
Он сказал это совсем не так, как хотел сказать. Но сейчас ему стало жалко ее и самому стыдно, что все что-то не так и было и есть, и недаром он об этом уже столько думал.
Странный, конечно, он человек, Вася Маточкин! Думает одно, а делает другое. Осуждает себя за сделанное, а потом опять говорит вовсе не то. Слова, получается, одно, а мысли — другое.
К Нине его тянет. Почему? Он сам не знает. Тянет, когда ему плохо, когда просто неясно что-то. А когда хорошо? Когда хорошо, он почему-то не думает о Нине, и о Костике, и о доме ее не думает, а потом вновь идет к ней. Получается так, что, когда ему хочется, он идет, когда ему не хочется, он не идет. А ведь ему хорошо у Нины. Хорошо, ясно. Иначе почему его тянет к ней? Может, она, Нина, та пристань, к которой пристают суда? Но ведь и пристани бывают разные. У одной судно останавливается на пять минут, на час, на два, мимо другой проходит без остановки. Но Нина — не та пристань. И он — не то судно.
То, не то. Как трудно Васе разобраться во всем этом! Ему все непонятно, и он хочет…
— Я и Костика, если хочешь, усыновлю, — пообещал он.
Вновь не то он сказал. Она могла обидеться за это «если хочешь», и при чем тут это «если хочешь»? Он сам должен…
— Не надо, Вась, — попросила Нина. — О нас с тобой не надо. Я ведь не о том…
— О чем же?
— О тебе…
Вася не знал, что ответить.
— Другой ты был… Просто другой. И я у тебя, дура, училась. Вспомни, как ты раньше? Мы анекдотики слушали, а ты? Ты же спорил, что-то доказывал, свое суждение имел! И прав оказался. А потом… Обыватели анекдоты рассказывали, ты — правду-матку, размышлял, думал, а сам стал этим самым. Ну, в общем, которому все…
— Я…
Он ничего не мог сказать о себе и потому повторил: