Я пожал плечами.
— Пойдем, — решительно взяв меня под локоть, она повела к себе домой.
Дома сказала:
— Только переоденусь…
И скрылась за занавеской у печки.
Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная.
— Почитай…
Я начал читать подряд. «Мщение», «Зенитчикам», «Партизаны», «Красной Армии», «Украина», «Москва».
— Мне нравится, — несколько раз повторяла она.
А когда я закончил, подтвердила:
— По-моему, хорошо.
Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова, Востокова. Мне правда нравились их стихи.
— А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками, — призналась она.
Это было совсем неожиданно. Предложила:
— Хочешь, прочту?
Это уже было полное доверие ко мне, как к равному. Я даже вспыхнул и молча кивнул головой.
Она прочитала:
А потом:
Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие.
— Очень плохо? — спросила она.
— Да что вы? — воскликнул я. — Такие стихи печатают!
— Правда? — то ли она обрадовалась, то ли искренне удивилась.
Когда я уже уходил, она попросила:
— А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну…
Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге. «Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, — думал я по пути домой — А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?» Ночью я написал еще одно, опять про нее. Начиналось оно так:
Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в красивом купальнике. Она идет по воде, как артист в «Празднике святого Йоргена», а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, на котором стоят немецкие корабли со свастикой.
«Может, не надо?» — говорю я.
«Нет, надо! Надо! — угрюмо повторяет Тоня и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. — Мы должны их уничтожить!»
Прямо в глаза светит яркое солнце, и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные и, кажется, вот-вот упрутся в нашу грудь.
«Сейчас, сейчас, — говорит Тоня. — Иди смелее! Ведь смелость — это не отчаяние, а осознанная необходимость».
Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:
«У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело».
«Грин — это прекрасно, — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли?»
Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «А. С.», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал «Тоне».
Долго выбирал подходящий момент. Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. «Будь что будет!»
Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и я на реку не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки. Вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и заявляет:
— А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
Я так и ахнул. «Ну все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!»
Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам решил еще больше сторониться Тони.
Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
— Хочу порадовать тебя, — сказала Тоня. — Не сердись, что без твоего согласия.
И она протянула газету. Это была районная газета «Знамя социализма». Не понимая, я вертел ее в руках.
— На обратной стороне, — подсказала она.
Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красной Армии», и «Украина», и «Москва».
— Ну как? — спросила Тоня. — Доволен?
Я не знал, что сказать.
Посмотрел еще раз полосу. И имя, и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет».
«Зачем эти 15 лет? — подумал я. — Опять мой детский возраст?»
— А за те твои стихи спасибо! — невзначай сказала Тоня. — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только если еще…
Она не договорила.
— Что? — спросил я.
— Если… Если они еще искренние…
Она смотрела на меня задумавшись.
Что мне было сказать?
«Искренние, искренние, конечно, искренние!» — хотелось крикнуть. Но я молчал.
А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли и немецким самолетам в небе и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев, и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!» Письмо меня ошеломило.
«Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…»
Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь. Когда она вышла, сразу заметила, что что-то случилось. Я протянул письмо. Она долго его читала. Потом сказала:
— Надо ехать!
И добавила:
— Дай я тебя поцелую!
Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
Я не плакал, когда в школе катался на перилах и свалился в пролет лестницы, пролетев полтора этажа.
Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома и сломал себе пяточную кость.
А тут…
Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.