Немец молчал, опустив голову.
— Ну ладно, давай спать, — сказал замполит, — а немца твоего мы сейчас пристроим.
Мы подошли к машине фотовзвода, туда же подбежал старший сержант Лямин (у него в подчинении было всего два красноармейца), и мы запихнули фрица в машину и заперли его.
— Смотри, за фрица отвечаешь головой, — сказал капитан Лямину и отдал ему ключи.
Наутро меня вызвал к себе командир дивизиона майор Третьяков. Привели к нему и немца.
Все повторилось.
— Жаль, нет Самохина, — сказал комдив.
И про синяк.
Потом майор достал карту, подозвал меня к столу:
— Отведешь пленного в штаб арткорпуса.
— Десятого?
— Да, десятого, которому мы приданы. Смотри на карту. Это километров около двадцати. Выдержишь?
— Конечно, — бодро сказал я, а сам уставился в карту.
Отлично! Как раз по пути зайду в медсанбат к Вале. Уже две недели не виделись. И хотя ходят всякие слухи, что у Вали появился какой-то старший лейтенант, черт с ним. Правда, немца куда там деть? Да как-нибудь.
У меня с Валей был роман, и давний — с Москвы, с сорок первого.
Мы познакомились с ней в очереди, в распределителе на Сретенке, где отоваривали карточки. Это было девятнадцатого сентября. А потом пошло и пошло. В октябре Валя ушла медсестрой на фронт, а через неделю и я. С самого Сталинграда мы почти не разлучались. Ее медсанбат все время оказывался где-то рядом, и я не раз отпрашивался к Вале на ночь. А в январе меня прихватила тропическая малярия (на фронте, зимой — тропическая малярия!), и я загремел в Валин медсанбат — аж на полтора месяца. Выписался только две недели назад. Уж за эти полтора месяца чего у нас с ней только не было!
— Да, еды не забудьте с собой взять, — сказал майор и приказал своему ординарцу: — Володя, распорядись!
Ординарца иметь майору было не положено. Володя, освобожденный от всех видов службы, выполнял у нас в батарее должность писаря-каптенармуса (она была не нужна), был комсорг ОРАДа, экспедитором (почтальоном), ординарцем у Третьякова и Стрелько да еще завскладом, поскольку бывший зав проворовался и его отправили в штрафбат.
С помощью Володи я получил две буханки хлеба, две банки американской тушенки, три пачки горохового концентрата, соль и махорку. Целое состояние!
— Теперь мы с тобой, фриц, не пропадем, — сказал я своему немцу, пряча продукты в вещевой мешок.
— Найн Фриц, Ганс, Ганс, — словно понял меня немец.
— Ну, Ганс, так Ганс, — согласился я. — Потопали!
Мы вышли из расположения дивизиона и направились сначала по автостраде, как было указано на карте. Немец шел впереди, и у меня мелькнула почему-то мысль, что надо было прихватить веревку и связать ему руки. Но, увы, я забыл. Возвращаться же за веревкой было глупо, да и плохая это примета — возвращаться.
У меня не было часов, как у большинства красноармейцев, и я вспомнил совет Володи:
— Часы-то с него сними!
Мы прошли уже с пяток километров, я остановил Ганса и снял с него часы. Посмотрел: вроде ничего, не штамповка.
Ганс отдал часы просто и даже помог закрепить их на моей руке.
— Данке шейн, — сказал я, вспомнив немецкую фразу со школьной поры.
Немец молчал, а я клял себя, что так несерьезно относился к немецкому в школе. Помнил только какую-то дурацкую песенку «Айн мейлен штейт им вальде…», которая сейчас была ни к чему. А знал бы побольше, можно было поговорить: кто он, что, откуда родом, семья какая.
Вспомнилось еще слово «киндер», и я спросил:
— А киндер у тебя есть?
Немец сначала не понял, но, когда я повторил вопрос, закивал головой:
— Найн киндер, найн!
Сообразительный, подумал я.
А то, что он киндером не обзавелся, — понятно. Лет ему на вид — не больше двадцати. Может, студент какой или просто парень из богатой семьи, которого подмела война. Немцы теперь всех прибирают к службе, а в фольксштурм стариков и детей лет по пятнадцати.
Я снова стал мучительно вспоминать немецкие слова. И наконец вспомнил еще два «муттер» и «фатер».
— А муттер и фатер у тебя есть?
— Муттер я. Фатер бух-бух. Сталинград, — ответил Ганс.
— Понятно. Вот это понятно, — обрадовался я и вдруг вспомнил еще три слова: — Дойч Сталинград зер шлехт.
— Майн готт! Майн готт! — произнес Ганс и добавил — Дойчен зольдатен, дойчен официрен Сталинград капут.
— Все у вас капут, как в плен попадаете, — со злостью сказал я. — А там из леса смотри как перли.
Мы прошли уже километров пять и строго по карте свернули с автострады влево. Как раз впереди километрах в семи должен быть Валин медсанбат. Дорогу туда я знал хорошо, поскольку две недели назад возвращался из медсанбата в свою часть пешком.
Тут я вспомнил, что мой немец, наверное, голоден. Сам-то я поел, а немца вряд ли покормили.
Пришло на память еще одно слово — «брот», я остановил Ганса и показал ему, чтобы тот сел.
Разводить костер и варить концентрат не хотелось, и я достал из вещмешка хлеб, банку тушенки, а из противогазной сумки штык. Штык на всякий случай протер после вчерашнего (ведь пырнул кого-то!) подолом шинели.
Нарезал хлеб, открыл штыком банку, положил половину содержимого на хлеб и протянул немцу.
У него жадно горели глаза, и он бесконечно заискивающе бормотал:
— Данке! Данке шейн!
Но тут же я заметил, что Ганс подозрительно часто поглядывает по сторонам, и я опять пожалел, что не захватил с собой веревки.
Поест, успокоил я себя, сниму ремень, завяжу ему на всякий случай руки сзади.
Мы сидели у самой дороги, и вдруг по ней пронеслись мотоциклисты, а за ними бронетранспортер. Люк бронетранспортера неожиданно открылся, и из него появился маршал Конев — командующий нашим Первым Украинским фронтом.
Он подозвал меня к себе, я поднял жующего немца, и мы вместе с ним подошли к бронетранспортеру.
— Где ремень? — первым делом спросил маршал.
Я объяснил, что специально снял ремень, чтобы перевязать руки пленному.
— А почему не бриты? — спросил маршал.
Я только сейчас сообразил, что забыл второпях утром побриться, а вчера тоже не пришлось — весь день провели возле автострады.
— Передайте своему командиру: пять суток ареста, — бросил маршал и закрыл над собой люк. Командная кавалькада тронулась, за бронетранспортером тоже оказались мотоциклисты.
— Сволочь ты! — сказал я Гансу. — И на кой лях ты достался мне! Одни с тобой неприятности!
Немец молчал, дожевывая хлеб с жирной тушенкой. Потом я связал ему руки за спиной, и мы двинулись дальше.
Прошли еще километров десять — двенадцать, а конца пути не видно. Встречались изредка солдаты и офицеры, но, где находилось «хозяйство Семенова», никто не знал. Я не раз смотрел на карту, но по ней получалось, что и до Найдорфа, где был медсанбат, нам еще топать да топать. Немец мой шел ходко, а я порядком устал. После тропической малярии мне таких длинных маршей совершать еще не приходилось.
Солнце припекало. На взгорках и полянках зеленела трава. В лесах и перелесках, а мы старались заходить в них реже, дурманяще пахло прелой листвой и весенней теплой сыростью.
Я старался представить дом Ганса. Мы бывали уже во многих немецких домах. И почти все они поражали нас своей какой-то неуютной чистотой и аккуратностью. Даже на кухнях все расставлено по полочкам, разложено по баночкам с надписями, и в подвалах порядок идеальный — рядами банки-склянки со всякими компотами и консервированными овощами. А уж фотографироваться немцы любили! В каждом доме куча альбомов: дедушки, бабушки, мамы, папы в детстве, сами дети отдельно и с родителями, в комнате и на улице, на фоне дома и на фоне автомобиля. Правда, часто рядом с этими альбомами лежали и другие — неприличные, с разными способами любви. Говорили, что немцы приучают к этим делам своих детей с малолетства.