На Лариску нашу тоже смотрю уж не как на невесту, а как на завтрашнюю жену, мать.
Вот как-то бабка ихняя, баба Луша, утром раненько едва-едва из магазина сумку со снедью тащила. А ведь уж восьмые десятки подкатили на мягких шинах. И из самой бабы Луши словно всю упругость выпустили, обмякла, и ножонки трясутся, как много пройдет.
— Чего, — спрашиваю, — девок не посылаете в магазин?
— Сплят еще. Пущай сплят. Я ишь без пензии осталася, надо помогать, чтоб глызой не висеть…
Все в доме знают, что баба Луша без пенсии осталась. И почему осталась — тоже знают. В молодости за мужем-военным ездила, в военных городках работы не хватало всем женщинам. Потом пятеро деток один за другим отяжелили руки. Потом детки деток. Избитая история с беспенсионными бабками…
— Пустишь пироги испекчи? — пришла она в канун свадьбы. — У нас, слышь-ко, взяла да спираль в духовке перегорела. Вот уж притча. А кака свадьба без пирогов?
Я обмолвилась, что не жалко мне духовки, да проще в кафе где-нибудь пироги заказать. И без них хлопот хватит.
— Дак ить меня без работы нельзя оставить. Помнят небось, каки я пироги-те пекла. Да и дешевше.
Баба Луша хлопотала возле квашни, которая зрела на моей кухне, примешивала, утепляла.
— Не люблю, девка, квашню летом — негде ей пухнуть. Зимой хоть к батарее прислонишь. — И таскалась с квашонкой, подставляя под солнечные лучи на столе, на балконе. Не свадьба — пироги были для нее главным!
— Жених-то нравится? — спросила я у нее.
— Ралиске хоть с которым будет тяжело. Этот, вишь, попался мастак готовить — поваром в армии был. Само по ей.
Пироги удались на славу. В моей квартире долго держался дух хорошо пропеченного теста.
Пригласили на свадьбу и меня.
За столом было тесно. На столе — богато. Лариска в фате за сорок восемь рублей (весь дом знал, что серебром специально отдавали вышить цветы в ателье, оттого и дорогая фата. И то! Вслед за Лариской еще три невесты — окупится!). Платье на Лариске какое-то съемно-разъемное. Туфли на каблучищах; так что жених до уха всего лишь получился.
Сперва хихикали сдержанно, потом разгулялись, в придачу к дорогим подаркам вручили соску-пустышку и погремушку. Пили и ели. Отваленную от рыбного пирога корку подложили под блюдо с жареными карасями. Я выпростала эту корку, и меня опахнуло запахом хорошо пропеченного теста.
— Верхнюю корку люблю не толсту не тонку, — послышалось мне. — У нас тятя не любил, когда она хрустит, — надо, чтоб корочка с тестом и чтоб дышала она вся. Это уж после, как вынешь пирог, да сбрызнешь, да под холстину положишь, тожно она и отойдет, как надо.
Оглянулась. Поискала глазами бабу Лушу. Ее нигде не было. Встав, заглянула в кухню.
Она сидела за огромным холодильником. Руки с пожухлой, как старый пергамент, кожей были сцеплены на коленях. Большие пальцы, один вокруг другого, бегали то в одну, то в другую сторону.
— Свадьба… — тихо прошептала она. — Хоть бы правнучка дождаться… А пироги-то что ж? Хорошо идут?
Бросовая
Редко нынче деревня частушкой колыхнется, все больше с гитарой молодежь ходит. Не шибко и струна выговаривает, не сравнишь, конечно, с хромкой, куда до нее! Хромка в умелых-то руках будто хмелем в душу плеснет. Откуда что и возьмется: зуд в подошвах, ровно щекочет их кто, и пошли девки дробить, а половицы вздрагивать, и пошла кружить частушка с голоса на голос, с угла на угол:
Евдокия застала то время, когда, управив скотину, молодая деревня спешила на вечерки. Ворчали еще нестарые матери, грозились дверь с первым петухом запереть. Но все это было так, для острастки, для порядка. Как знать, не рвалась ли материнская душа туда, за ней, дочерью, к частушке, к вытоптанному и забитому каблуками куску поскотины за деревней, к светлеющему краю неба, куда все дальше и дальше уходила дочь? И не оттого, может, не спалось матери, что поджидала гулену-дочь, может, и ей хмельными волнами туманила голову и жгла губы, пепелила крепкое тело и ломала на части липкая темень избы. Деваться было некуда от тоски по крепким мужицким рукам, силу и ласку которых отняла военная круговерть.