Выбрать главу

Зотей задумался. И мне сказать было нечего. Места здесь действительно богатые. И совхоз вроде в передовых ходит. Только однобокий он передовик. Осушили болота, вот и дают чуть не три плана по зерну. Хлеб, понятно, всему голова. А с животноводством из последних сил выбиваются. Вот и кажется, что совхоз, как обезножевшая лошадь — круп сильный и экстерьер подходящ, а хромает. Люди в город уходят: не из чего выбирать — либо механизатор, либо животновод. Я бы тоже не пошла ни в механизаторы, ни в животноводы. Меня, как Зотея, тянет цветоводство. Интересно, куда бы я подалась, если бы жила в деревне? Может, к Зотею бы подалась помогать пасти гусей, если бы он возглавлял гусиную ферму? Или стригла бы овец, которых тут повывели еще лет сорок назад, а тот же Зотей говорил, какие это были овцы, из них, мол, делали полушубки, по-нонешнему — дубленки. Тогда каждый крестьянин имел полушубок за всяко-просто, как одежу, мол, расхожую. А теперь ни овец, ни скорняков. Один Ефрем не унывает, живет себе на уме, дорожку показывает, как бы надо хозяйствовать. Только для себя живет. На равнодушии директора деньгу себе зашибает. Я все не могла понять — ну почему же остальные-то гусей не держат, будь они неладны, птицы эти озерские!

— Тебе Евдокия правильно сказыват — мы живем прилепочкой, повдоль дороги. Куды гусям податься? Но все одно держим, из упрямства. А че толку? Ну, у меня маненько получатся, я все же послободней баб, к гусям приученный. А у остальных? Бабы на работу, мужики тоже. Лавдно. Несет гусиха яйца. Снесла. Закрыли их подушкой в дому. Знашь, поди, что носить яйца ее домой запущают. Отнеслась, села парить. День сидит. К вечеру гусак вызывает — выходи, подруга, поклевать, попить. Хозяйка в ту пору на работе. Дитям наказано строго-караулить. Ну, покараулят, пока мать в ограде. А потом на улицу. Или выпустят поклевать, заиграются, посадить обратно забудут. Яйца-то и остынут. Глядишь, гусиха тоже режим потеряет, кукушкой сделается, плевать, мол, хотела, тоже погуляю. Она такая животная, эта гусиха, что если с ней по-человечески, она сидит последнюю неделю безвыходно. До того полегчает — выведет свой выводок на улку, ее ветерком пошатывает. Но все наоборот теперь. Вот и гляди — один-два цыпленка, а то и ни одного. И того то ли коршун склюнет, то ли шофер какой лихой сомнет в уборошну, им же в эту пору все можно.

— А Ефрем? — спросила я.

— А че Ефрем-от? При чем он тут? — встопорщился Зотей.

— Ну, у него же каждый год табун.

— Жадность его донимат. Нонче вобче трех гусих пустил. Лонись ходил на зерноток, там в зиму зерно не убрали, раз три плана сдали, мол, че уж крохи подбирать. Вот он и перетаскал…

— Так вы бы пожаловались директору, — возмутилась я. — А то все ругаете Ефрема, а он взял, раз никому не нужно.

— Как я пожалуюсь, ежели не видал? — выпрямился на завалинке Зотей. — Не пойман — не вор. Только я-то знаю, что окромя его — некому. Да ишшо трех гусих пустил. Он, — убежденно подтвердил старик свои подозрения.

Словом, о чем бы ни начинали говорить с Зотеем, разговор наш так или иначе поворачивался к Ефрему. Он, как порча, как яд, бродил в нас, этот Ефрем. Один такой был в деревне. Редкий день обходился без того, чтобы кто-нибудь о нем не вспомнил в связи с малостью какой-нибудь, но все равно связанной с ним. То голосила девчонка, внучка бабки Феоктистовой. И все знали — Ефрем застрелил их собаку, которая пробегала мимо табуна да остановилась. Ефрем говорил, что у собаки, мол, вожжой слюна бежала, не иначе как на гусей. И не бежала она, а кралась, прямо как лиса, по-пластунски. И так всегда, когда пропадала чья-нибудь собака. Но, странное дело, никто собак этих не находил. А когда пошла мода на лохматые шапки, Грапку видели на базаре. Продавала она шапки-ушанки. Их все брали с полным удовольствием и даже подходили и делали заказ, чтоб на другой раз привезла тем, кому не хватило.