Выбрать главу

Вот и Достоевскому - тоже Бог велел: пойди, Федор, пойди, правдивец, расскажи людям, какие они мерзкие. А если верят в Меня, то почему же в себя и в мерзости свои верят еще больше?

Достоевский именно так и вопрошал.

* * *

Девять десятых русских философов только и делали, что разгадывали Россию: что она такое, каков ее "дух"? Европа она или Азия? Культурная она страна или некультурная? Освободительница или поработительница?

Может быть, причиной тому - отсутствие школы, слишком позднее развитие систематического университетского образования? Систематичности и последовательности вообще?

Россия, русские так и не научились воспринимать себя как некую данность, как завершенный результат своей собственной истории. К подобному результату отечественная история не столько приводила, сколько уводила от него в сторону.

Кажется, мы лучше представляем себе психологию немца или француза, чем свою собственную, - это для нас проще и очевиднее. Мы знаем, что француз или англичанин, проснувшись поутру, не размышляет о том, что такое Франция, что такое Англия, что значит быть французом, быть англичанином. Они родились с этим знанием и живут на французский или английский лад. Они четко ощущают границы своих государств и самих себя в этих границах. У них нет восторга по поводу этих границ, но нет и раздражения, они знают, что неприятие собственных границ обойдется слишком дорого, знают это из своей давней и недавней истории.

В свое время европеец завоевывал колонии, завоевывал со всей жестокостью и безо всяких на этот счет сомнений. Такой жестокости в России не бывало, разве что Сталин распоряжался народами словно стадами и перегонял их из одной местности в другую.

Жестокость западных колонизаторов была проявлением все той же самоуверенности: мне можно, мне дано покорять чернокожих, краснокожих, желтокожих, а при случае и белокожих тоже. Но метрополии никогда не включали колонии в свой состав, не устанавливали в них то законодательство и те гражданские права, которыми пользовались сами. Было государство, у государства были заморские территории, из которых следовало извлечь как можно больше, осваивая их вахтовым методом, а потом, если овчинка перестанет стоить выделки, той же дорогой уйти.

Для России же и Средняя Азия становилась Россией, ее губернией. Десятки, сотни народов и религий, множество языков, самые различные образы жизни, а Россия стремилась все это включить в себя, а себя - во все. Разве можно представить, чтобы колония Англии была экономически сильнее, чем она сама? Чтобы законодательство колонии было более совершенным, чем ее собственное, как это было, скажем, в Польше или в Финляндии? Однако в метрополии, в России, все еще было крепостное право, а в Средней Азии или в той же Финляндии его в то время не было. Россия всем предлагала свое мышление, но в то же время воспринимала мышление многих народов как свое собственное.

Государственная элита России состояла не только из представителей потомков собственных древнейших - еще боярских - родов, в нее запросто входили выходцы из Польши, Армении, Грузии, Франции, Германии, из татарских ханств - каких только кровей не было в российском дворянстве! А мыслимо ли было стать английским лордом выходцу из Африки или индусу?

И многие государства присоединились к России добровольно. Есть ли другой подобный пример? Но это вовсе не значит, что никто не мечтал выйти из ее состава, никто не сопротивлялся колонизации, и вот: колониализм Великобритании укреплял ее государственность, колониализм же России ее расшатывал.

В границах Англии есть Уэльс, есть Шотландия, но очевидных языковых и религиозных границ между ними нет, образ жизни повсюду одинаков, а у нас одних только татар было неизвестно сколько: казанские, астраханские, крымские, сибирские ханства... Сибирские, в свою очередь, были тобольскими, верхнеобскими, барабинскими, забайкальскими, точно неизвестно, какими еще...

В. О. Ключевский: "...переселение, колонизация страны была основным фактом нашей истории, с которым в близкой или отдаленной связи стояли все другие ее факты". Вот так: все другие!

Наша множественность, наша неопределенность нас поглощала (и поглощает), а Достоевский искал некую основу в этой множественности, потому что он был не просто русским, но русским, страдательно-ответственным за свою страну. Страдая этой ответственностью, он никогда от нее не уходил.

* * *

Достоевский не принимал Европу так, как она принимала и понимала сама себя.

Достоевскому в Европе было скучно, узко и однообразно: из любого населенного пункта существует дорога в любой другой населенный пункт и негде заблудиться. За границей Достоевский играл в рулетку, скрывался от долгов, ждал, не мог дождаться, когда же обстоятельства позволят ему вернуться домой.

Еще бы: "Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием (...)), и это совершится в какое-нибудь столетие - вот моя страстная вера". Такая вот, не без странностей, вера: Россия страна непонятная, то и дело страшная, но спасение всего мира - в России. Надо было искать логики, и логика определилась такая: Россия страдает как никто другой, как никто другой ищет Истину, ищет Бога, как никто она разноплеменна, а все это и есть светлая перспектива будущего!

Истина дается страданием, в это можно верить, но доказать - нельзя. Нельзя по известной причине: средства могут и не оправдать цели, средства могут уничтожить идущего к цели раньше, чем эта цель будет достигнута. Но Достоевский так много искал, страдал и изменялся, что уже не мог поверить в такой исход. Ему казалось, что он уже сам перестрадал все возможное. Он выслушал на эшафоте смертный приговор за покушение на царский трон - и он же преподносил императорскому двору свои книги. Он знал, что такое бесы, что такое мертвые дома, что есть преступление, а что - наказание. Столь многознающего писателя, может быть, не бывало никогда.

Вера Достоевского и на Западе находила в душах, алчущих истины, отклик искренний (Томас Манн, Гессе). Разуверившийся западник находил себя в России, в ее литературе, в ее страсти к поиску через литературу же. Через Достоевского - прежде всего.

* * *

Но всему высоконеопределенному возникает противовес - ограниченность, узость, стремление к дважды два - четыре.

Таким примитивом явилось черносотенство - национальное и политическое, правое и левое.

Ленин был тот же черносотенец, такой же радикал.

Черносотенец-националист провозглашал: "Бей жидов, спасай Россию", Ленин по-другому: "Бей капиталистов, спасай Россию!" (а заодно опять-таки и весь мир). Все дело в том, чтобы кого-нибудь бить, бить тех, кто мешает завтрашнему счастью и справедливости, бить капитализм, интеллигенцию, религию или иноверцев, инородцев - все и вся, что есть "иное".

Вот Ленин и сорганизовал заговор против всей широчайшей российской множественности, разом против всех религий России, против всех ее философий, всех существующих в ней укладов и образов жизни, начиная от кочевников и кончая заводами-гигантами, против всех отечественных климатов и пространств, против ее географии, почвоведения и этнографии.

Чем шире заговор, тем он должен быть примитивнее, и Ленин был гениальным примитивом. В его лице примитив достиг, кажется, своего возможного апогея, распространившись на пятьдесят, а в некоторых изданиях на шестьдесят томов.

* * *

Альберт Швейцер: "Вину за упадок культуры несет философия XIX века".