— Изволишь видеть, милый мой, — отвечал граф в сермяге, — вы сознаете, что очень несправедливо поступили с Дробицким, а за подобные вещи не платят деньгами. У вас не искореняется исконное заблуждение, что все можно купить за деньги. Предание до сих пор напоминает вам прежнюю шляхту: содержа ее в качестве слуги, на собственном жалованье, вы и мы, целые двести лет пользовались ею в своих интересах. Начиная от войны Кокошей,[4] в которую, как вы знаете, шляхетская независимость последний раз обнаружила себя раздражением и угрозами, до пьяных и безумных сеймов Станиславских времен, — мы постоянно трудились над порабощением братий шляхты — точно так, как в древнейшие времена сама шляхта порабощала крестьянина… Но сегодня шляхтич, а завтра крестьянин, должны будут почувствовать свое достоинство и увидеть в себе человека, равного нам по душе своей… Вы обидели Дробицкого и хотите заплатить ему деньгами. Он оставил без внимания и простил вашу глупость, но ни он сам, ни окружающие его друзья и родные, поверь, никогда не прикоснутся к постыдным деньгам.
— Пане граф, — воскликнул Юлиан, — прискорбно слышать, что вы с такой точки понимаете нас… Президент…
— Я очень уважаю вашего президента, — перебил граф, — но не вижу средства вознаградить обидное слово деньгами. Дробицкий не возьмет их, и я хвалю его за это. Он не умрет с голоду и давно знаком с бедностью, которая, право, не так тяжела, как воображаете вы, паничи!
С этим и уехал Юлиан. Дядя нетерпеливо ждал его на террасе, где подан был чай. Прекрасная Анна сама наливала его для гостей — двух Замшанских и семейства Гиреевичей. Юлиан и дядя отошли в сторону.
— Ну, что? — с улыбкой спросил президент. — Рассчитался?
— Нет…
— Как — нет? Почему?
— Дробицкий прямо сказал, что назначает эти деньги на пополнение убытков по делу с наследниками Шаи.
Президент вспыхнул.
— Надо было…
— Я делал все, что мог, но трудно было сладить с их шляхетской гордостью, а старик Юноша почти обругал меня.
— Все дело в том, — с улыбкой прибавил дядя, — что мы должны будем заплатить вдвое против теперешнего.
— Нет, — возразил Юлиан, — могу ручаться, что они не возьмут ни гроша. Дробицкий — человек с сильным характером.
— Однако, мы не можем принять его услуг даром! Пусть отдадут эти деньги бедным…
— Мы должны смолчать и проглотить эту пилюлю за одно ваше слово, милый дядюшка!..
— Но что я сказал обидного? — перебил президент. — Право, не понимаю, откуда берется в них такая щепетильность… Впрочем, довольно! Один я виноват в этом деле… я… Поэтому предоставьте одному мне изыскивать средства загладить вину свою…
— Я хотел бы просить вас, дядюшка, об одном: даже не думать об этом…
— Ну, ступай-ка к Гиреевичам! — воскликнул нетерпеливый президент. — Ступай к панне и предоставь все мне. Альберт, хоть и влюблен в Анну, но может понравиться Зени, а он — очень опасный соперник!
Послушный Юлиан пошел к гостям.
Молодой Карлинский был уже не тот, что прежде. Любовь к Поле давно исчезла в сердце его, — и, истощив в этой страсти весь запас поэзии, какая была в душе его, молодой человек стал совершенным материалистом, теперь главная цель его была — наслаждение жизнью и полное довольство. Стремясь всеми силами к упрочению себе такого положения, Юлиан старательно домогался руки Зени, находя ее весьма сносной при миллионах, а миллионы — очень нужными для Карлинских.
В свою очередь Альберт постоянно сближался с Анной: в ней забилось сердце, обманутое искусной игрой молодого актера, умевшего принимать на себя все необходимые роли. Президент равнодушно смотрел на это и не смел противоречить Анне, потому что, подобно ей, находил в Альберте Замшанском необыкновенные достоинства и особенно, как говорил он, редкий такт и прекрасный тон высшего общества. Молодые люди постоянно сближались друг с другом. Анна сделалась печальна, изменилась, а мать, со страхом следя за развитием этой болезни сердца, бросала проницательные взоры на президента, так как собственно от него зависели будущность и счастье ее дочери.
"Что бы ни случилось, — говорила она самой себе, — хоть бы даже пришлось поссориться с президентом, но если Анна любит, я непременно женю их!"
Между тем, в Шуре дни проходили ровно, тихо, однообразно. Только пан Атаназий тосковал теперь о Юстине и часто ходил к нему в Горы, чтобы послушать своего поэта, потому что он привык к звукам его голоса, как к шуму деревьев в саду своем… Из Карлина он редко получал известия, но возвратившийся оттуда ксендз Мирейко сразу принес множество новостей.