— Когда же вы мне расскажете? Послушайте, разве вы не заметили приманку? — Он встал и правой рукой смахнул пыль с коленей. В левой он держал подобранное с пола платье. Меня чем-то раздражало это сочетание — высокое существо с мятым платьем маленькой девочки в руке.
— Знаешь, если подумать,— сказал я, отвернувшись, чтобы не смотреть на платье в его руке,— нет у Бога веской причины для существования маленьких мальчиков и девочек. Подумай о нежном потомстве других млекопитающих. Разве различают пол среди щенков, котят или жеребят? Никто об этом не думает. Полувзрослое хрупкое существо бесполо. Нет зрелища великолепнее, чем маленькая девочка или мальчик. У меня в голове столько мнений! Наверное, она взорвется, если я что-нибудь не сделаю, а ты говоришь — написать для тебя книгу. Ты думаешь, это возможно, думаешь...
— Вот что я думаю: когда вы напишете книгу, то расскажете всю историю так, как вам бы хотелось!
— И где здесь великая мудрость?
— Ну подумайте, для большинства из нас речь — это просто выражение наших чувств, просто вспышка. Послушайте, обратите внимание на то, как у вас проявляются эти взрывы.
— Не хочу.
— Хотите, однако не такие слова вам хотелось бы прочесть. Когда пишешь, все по-другому. Создается повествование, не важно, пусть фрагментарное, или экспериментальное, или не принимающее в расчет общепринятые нормы удобства. Попробуйте. Нет, нет, у меня появилась идея получше.
— Какая?
— Пойдемте вниз, в мои комнаты. Я уже говорил, что теперь живу здесь. Из моих окон видны деревья. Я живу не так, как наш друг Луи, который бродит из одного пыльного угла в другой, а потом возвращается в свою квартиру на Рю-Рояль, убедив себя в очередной, тысячный, раз в том, что Лестату ничто не угрожает. У меня в комнатах тепло. Освещение в старом стиле: я использую свечи. Пойдемте вниз, а там я запишу ее, вашу историю. Говорите со мной. Ходите по комнате, проповедуйте, если хотите, или обвиняйте, да, обвиняйте, а я все запишу, и тогда сам факт, что я записываю, заставит вас придать ей форму. Вы начнете...
— Что?
— Рассказывать, что произошло. Как вы умерли, как вы выжили.
— На чудеса не настраивайтесь, хитроумный ученый. Я не умер в то утро в Нью-Йорке. Я чуть не умер.
Он меня несколько заинтриговал, но я ни за что не смог бы выполнить его просьбу. Тем не менее он был честен, на удивление честен, насколько я мог определить, и вследствие этого — искренен.
— Да нет, я говорил не в буквальном смысле. Я имел в виду: что значило подняться так высоко навстречу солнцу, столько страдать, а в результате, как вы сказали, обнаружить в своих страданиях все эти воспоминания, все связующие звенья? Расскажите мне! Расскажите.
— Нет, если ты намерен сделать из этого связный рассказ,— резко сказал я. Я проверял его реакцию. Я ему не надоел. Он хотел продолжать разговор.
— Связный рассказ? Арман, я просто запишу все, что вы скажете.— В его голосе звучало неподдельное любопытство.
— Честно?
Я окинул его игривым взглядом. Сделать такое?! Он улыбнулся, встряхнул платье и аккуратно бросил его в середину кучи другой старой одежды.
— Я не изменю ни единого слова,— сказал он.— «Побудь со мной, откройся мне, моей отдайся страсти».— И опять улыбнулся.
Внезапно он направился ко мне почти в такой же агрессивной манере, в какой я раньше собирался приблизиться к нему. Он просунул руки мне под волосы и потрогал мое лицо, потом собрал мои волосы, уткнулся лицом в кудри и рассмеялся. Он поцеловал меня в щеку.
— Волосы у тебя сотканы словно из янтаря, если янтарь расплавить на свече и растянуть на длинные тонкие воздушные нити, чтобы они застыли в таком положении и превратились в эти сияющие локоны. Ты очаровательный, как мальчик, и красивый, как девушка. Жаль, что я не могу хотя бы мельком увидеть, каким ты был у него, у Мариуса, в старинном бархате. Хотелось бы мне хоть на секунду увидеть тебя — в чулках, в подпоясанном камзоле, расшитом рубинами. Посмотри на себя, ледяное дитя. Моя любовь тебя даже не трогает.
Неправда.
У него были горячие губы, под ними чувствовались клыки, я ощутил, как внезапно настойчиво напряглись его пальцы, снова сжавшие мой череп. От этого у меня по спине побежали мурашки, все тело напряглось и вздрогнуло, я не мог и предвидеть, что мне будет так приятно. Я отверг эту одинокую интимность, до такой степени, чтобы направить ее в другое русло или же совершенно от нее избавиться. Скорее я умру или уйду в темноту, без затей, одинокий, с заурядными слезами на глазах.
По выражению его глаз я решил, что он умеет любить, ничего не отдавая. Никакой не знаток, обычный вампир.
— Я из-за тебя голоден,— прошептал я,— Мне нужен не ты, а тот обреченный, кто до сих пор жив. Я хочу поохотиться. Прекрати. Что ты меня трогаешь? С чего это ты такой ласковый?
— Перед тобой никто не устоит,— сказал он.
— А как же! Кто откажется попользоваться маленьким пикантным греховодником? Кому не хочется получить веселого ловкого мальчика? Дети вкуснее женщин, а девушки слишком похожи на женщин. Но мальчики... Они не похожи на мужчин, да?
— Не издевайся надо мной. Я имел в виду, что просто хотел прикоснуться к тебе, почувствовать, какой ты гибкий, вечно молодой.
— Это я, что ли, вечно молодой? — сказал я.— Чушь ты говоришь для такого красавчика. Я пошел. Я голоден. А когда я закончу, когда согреюсь и наемся, я приду, поговорю с тобой и расскажу все, что хочешь.
Я отступил от него, однако вздрогнул, когда он отпустил мои волосы. Я посмотрел в пустое белое окно, слишком высокое, чтобы увидеть деревья.
— Они здесь ничего зеленого не видели, а на улице весна, южная весна. Ею пахнет даже через стены. Я хочу хотя бы минуту посмотреть на цветы. Убить, выпить кровь и посмотреть на цветы.
— Так не пойдет. Я хочу написать книгу,— сказал он.— Прямо сейчас, я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я здесь целую вечность сидеть не буду.
— Чепуха, конечно будешь. Думаешь, я кукла, да? Ты думаешь, что я привлекательный, что я отлит из воска, и ты будешь сидеть здесь столько же, сколько и я.
— А ты довольно вредный, Арман. Выглядишь как ангел, а разговариваешь как заурядный головорез.
— Какое высокомерие! Я-то думал, ты меня хочешь.
— Только на определенных условиях.
— Врешь, Дэвид Тальбот,— сказал я.
Я направился мимо него к лестнице. В темноте пели цикады — они часто поют в Новом Орлеане всю ночь напролет.
Через девятигранные окна на лестнице я заметил цветущие весенние деревья, плющ, скрутившийся над крыльцом.
Он шел за мной. Мы спускались ниже и ниже, ступенька за ступенькой, как обыкновенные люди, дошли до первого этажа и, миновав искрящиеся стеклянные двери, оказались на широкой освещенной Наполеон-авеню, в центре которой, подальше, располагался влажный, душистый зеленый парк, парк, полный аккуратно высаженных цветов и старых, шишковатых и смиренно склоненных деревьев.
Вся эта картина шевелилась на слабом речном ветру, в воздухе висел, не опускаясь над самой рекой, мокрый туман, а на землю падали, кружась в воздухе, как губительный пепел, крошечные зеленые листья. Мяпсая-мягкая южная весна. Даже небо вот-вот, казалось, разродится весной — снижаясь, краснея от отраженного света, всеми порами источая туман.
От садов справа и слева поднимался резкий аромат, исходящий от фиолетовых цветов, разросшихся, как сорняки, но с бесконечно сладким запахом и диких ирисов, прорезающих черную грязь, как клинки, с чудовищно большими лепестками, бьющимися о старые стены и бетонные ступеньки, и, как всегда, от роз, роз старух и юных женщин, роз слишком цельных для тропической ночи, роз, покрытых ядом.
Здесь, по центральной полоске травы, проехала машина. Я узнал ее, она оставила свой след среди буйной глубокой зелени, по которой я шел навстречу трущобам, навстречу реке, навстречу смерти, навстречу крови. Он следовал за мной. Я мог бы закрыть глаза на ходу и не сбиться с пути, и видеть машины.