Выбрать главу

— Александр Николаевич, — с некоторым трепетом сказал Грачик, — был, пожалуй, единственный дирижер, который не орал на виолончелистов. Остальные, поверьте, все орут.

— Потому что виолончелисты этого заслуживают, — сварливым голосом вставил Лев Аронович не оборачиваясь.

— Пять раз на дню одно и то же, — пожаловался мне Грачик, но без обиды, привычно, как человек, который давно перестал считать эти выпады за уколы.

Однако сразу после этого он словно потерял ко мне интерес и переместился к другой группе.

В итоге мне нашлось место на стуле у окна, между Грачиком и женщиной лет тридцати пяти в черной водолазке, с ультракороткой стрижкой и острым, чуть насмешливым лицом, на котором выделялись ярко накрашенные по-готичному глаза. Она держала в руках старый пленочный «Зенит» и, не спрашивая разрешения, время от времени наводила его на кого-нибудь из присутствующих. Пока я садился, она щелкнула затвором — объектив смотрел прямо на меня.

— А почему вы не спрашиваете мое имя, Сергей? — манерно поинтересовалась она. — Вам неинтересно?

Улыбнувшись, я пожал плечами:

— Почему же, интересно. Как вас зовут?

— Оксана Коваленко, — представилась она, не протягивая руки. — Снимаю.

Резко повернувшись к Ане, сидевшей на диване через полкомнаты от меня возле мужчины в нелепом оранжевом шарфе, она едко поинтересовалась:

— Анюта, ты где его откопала, в районной поликлинике?

— В суде, — спокойно ответила Аня.

— Ну-ну, — хмыкнула Оксана, снова подняла камеру и принялась смотреть на меня через нее.

Какое-то время я молча слушал. Разговор в комнате шел одновременно в трех направлениях.

Лев Аронович у камина спорил о Фешине — том самом Николае Фешине, казанском художнике, чьи работы висят в музеях от Нью-Йорка до Казани, — и спорил, судя по интонации, давно, равнодушно и привычно — предмет уже не важен, захватывает сам процесс.

Аза Ахметовна на прилегающей кухне рассказывала двум молодым девушкам про своего мужа — и до нас долетали обрывки: «…представляете, а по ночам Юрочка рисовал декорации, как другие пишут стихи: мучительно, с надрывом, в одиночестве и с бутылкой». Девушки завороженно внимали.

Я тоже слушал, но отсеивая лирическую шелуху, в уверенности, что бутылка являлась не поэтической деталью, а диагнозом, что одиночество его было пьяным, а руки, которыми он «писал декорации», вероятно, однажды ночью намеренно столкнули супругу с лестницы. И что эта женщина тридцать лет спустя печет хлеб для, скорее всего, именно его друзей и рассказывает о нем так, будто он был гением, а не чудовищем. Впрочем, одно другому не мешает.

А Грачик рядом со мной тихо настраивал виолончель, подкручивая колки и прислушиваясь к каждой струне, как врач к биению сердца.

Между тем тот мужчина с щетиной и в оранжевом шарфе что-то тихо говорил Ане, наклонившись к ней слишком близко, и я отметил, как его рука привычно лежала на спинке дивана — будто он тут хозяин. И будто так и должно быть.

Лев Аронович, обнаружив, что я сижу без дела, развернулся ко мне вместе со стулом.

— Так вы, стало быть, хирург. — Он протер очки. — И что, позвольте спросить, хирург делает в обществе людей, которые не отличают скальпель от мастихина?

— Слушает, Лев Аронович, — ответил я. — Хирург, в сущности, только этим и занимается: слушает, смотрит, а потом уже решает, что резать.

Лев Аронович надел очки и посмотрел на меня поверх стекол. Наверное, так же он глядел на студентов, ответивших не настолько глупо, как он рассчитывал.

— Ну хорошо. А Фешина вы знаете?

— Николая Ивановича?

Я на секунду замешкался, вспоминая, благо было что вспоминать. Белла любила живопись, и в каждом городе, куда приезжали, мы обязательно посещали музеи искусств. Да и я, оказавшись в Серегином теле, решил, что просто обязан погрузиться и каждый день понемногу изучал все, что должен знать человек, проживший в Казани всю жизнь. Поэтому имя художника, в честь которого назвали Казанскую художественную школу, где он преподавал до революции, конечно же, хорошо знал.

                                                          

Портрет Вари Адоратской. 1914. Фешин Н. И.

— Именно, — ответил Лев Аронович.

— Знаю, — кивнул я. — У него портрет Вари Адоратской — замечательная работа. Я его видел в нашем музей искусств.

— Вот как. Значит, не просто были в музее, а еще и что-то оттуда вынесли? — приятно удивился Лев Аронович.

— Да, но должен признаться, что в музей зашел давно и случайно, — решил я подстелить себе соломки на всякий случай, так как до музея так и не добрался. — Еще студентом. Пошел дождь, и я решил, что лучше посмотрю картины, чем промокну.

Лев Аронович сухо засмеялся, а я заметил, что мужчина в оранжевом шарфе с перекошенным лицом встал с подлокотника дивана и ушел на кухню.

Оксана, не опуская камеру, щелкнула его в этот момент, и он, заметив, нахмурился, но без настоящего раздражения, как человек, привыкший к ее нелепым повадкам.

Грачик тем временем сыграл «Крунк» армянского композитора Комитаса, что в переводе значит «журавль», мелодию, которую, наверное, знает каждый армянин и которую невозможно слушать без того, чтобы горло не сжалось. И не узнать ее я, в чьем окружении были друзья-армяне, просто не мог.

Играл Грачик тихо, почти для себя, и комната постепенно замолчала — даже Лев Аронович, который, по моим подозрениям, мог бы спорить и на собственных похоронах.

Когда последняя нота растаяла, я, помолчав, негромко сказал:

— Грачик, вы на коде замедляете раньше, чем написано — и правильно делаете. Ростропович играл эту вещь строго по нотам, а вы даете ей дышать.

Виолончелист медленно повернулся ко мне. Его массивная монобровь взлетела в изумлении.

— Вы знаете Комитаса?

— Немного. У меня в прошлой жизни, — я осекся и поправился, — то есть в студенчестве, был сосед-армянин, виолончелист. Он ставил эту запись каждое воскресенье утром.

Объяснение было, конечно, шито белыми нитками, но Грачик не стал копать. Только кивнул, и что-то в его лице сдвинулось — как будто я перестал быть «ухажером Анечки» и стал кем-то отдельным, существенным и значимым. Лев Аронович тоже смотрел, и я заметил, как он словно ненароком подвинул стул ближе.

Мои же познания… Что ж, Белла привила мне любовь к искусству и к хорошей музыке, а когда ты чем-то увлечен, узнав что-то, запоминаешь навсегда.

Между тем мужчина с оранжевым шарфом вернулся из кухни с полным бокалом и сел рядом с Аней.

На этот раз он положил руку ей на плечо. Аня аккуратно сняла его руку, а модуль показал, что она не просто раздражена, она вся кипит, но сдерживается.

— Это Артем Верницкий, — представил его Лев Аронович, наклонившись ко мне и понизив голос до театрального шепота. — Он поэт. В молодости, лет так десять назад, публиковался в «Волге». С тех пор работает над фундаментальной вещью. Литературный эпос. Вещь эту, правда, пока никто не видел.

Грачик кашлянул в кулак. Оксана за моей спиной насмешливо фыркнула. Судя по всему, про «большую вещь» здесь слышали не раз и не два.

Артем Верницкий тем временем уже говорил так, чтобы слышали все:

— Анечка, ну что же ты, предупреждать надо, когда новых людей приводишь. Я ведь ревнивый, ты знаешь.

— Артем, мы с тобой давно расстались, — сказала Анна ровным голосом.

— Расстались — это громко сказано. — Артем отхлебнул вина и отмахнулся, мол, не преувеличивай. — Я бы назвал это… небольшой творческой паузой.

Он повернулся ко мне, и в глазах у него было написано все, что мне нужно знать, причем Система тут ни при чем. Я поставил диагноз: ревность натощак, три бокала вина и уязвленное самолюбие — с таким набором он вряд ли остановится на «творческой паузе».