Зло поблескивают его стальные глаза, но он ни на кого не смотрит. Губы жестко сжаты, под скулами перекатываются желваки. Он в бекеше и в шапке. Не захотел раздеться. Шапку сдергивает и сминает в руках. Демонстративно стоит среди кабинета.
— Садитесь, — говорит Шабунин.
— Ничего-с, постоим.
— Да нет уж, присядьте, — настаивает Шабунин. Быстров садится.
— Товарищ Быстров игнорирует решения Десятого съезда, — докладывает Кузнецов. — Ничего не поняв, не разобравшись в стратегии партии, он выступает поборником осужденных партией методов и не только на словах, но и на деле продолжает подрывать политику партии по отношению к крестьянству.
Быстров каменно молчит.
Шабунин предоставляет слово Семину.
— Товарищ Семин, вы что добавите?
Вот тебе и Семин!
В бытность свою в Успенском, находясь у Быстрова в подчинении, он пикнуть не смел.
Семин само равнодушие, розовощекая и чуть насмешливая беспристрастность.
Он раскрывает тоненькую, оливкового цвета глянцевую папочку и, поминутно заглядывая в нее, перечисляет:
— Восемнадцатого июня в помещении Успенского волземотдела в присутствии Данилочкина, Еремеева и Бывшева говорил, что закон о продналоге — закон нереалистичный, при наличии такого закона с мужиком никогда не справиться. Двадцать шестого августа по дороге из Успенского в Критово в присутствии Зернова и Бывшева сказал, что некоторые члены правительства пошли на поводу у буржуазных спецов…
У него достаточно записей о том, когда и где Быстров осуждал политику партии.
— Хватит, — останавливает Шабунин Семина. — Ну а практика…
— Практика тоже имеется, — говорит Семин, перелистав сразу несколько листков в своей папке. — Двадцатого октября произвел в деревне Козловке обыск у нескольких домохозяев и отобрал все обнаруженное зерно. Двадцать девятого октября угрожал жителю деревни Рагозино Жильцову Василию расстрелом, пока тот не сдал в счет продналога четырех овец. Второго ноября в селе Корсунском у гражданина Елфимова Никиты обнаружил самогонный аппарат, самогон конфисковал, оштрафовал Елфимова на десять пудов ржи и приказал разобрать у него сарай и сдать разобранный тес на отопление местной школы…
Список проступков Быстрова неисчерпаем.
— У вас еще много? — спрашивает Шабунин.
— Много, — твердо говорит Семин. — У меня много и таких донесений, и других…
— Хватит, — говорит Шабунин. — Кто желает высказаться?
— Послушаем Быстрова, — предлагает Кузнецов. — Что он скажет.
— Товарищ Быстров, ждем…
Степан Кузьмич отстегивает крючок у ворота бекеши, молчит и хмыкает, насмешливо на всех поглядывая.
— Что ж, для себя я, что ль, реквизировал?
— А самогон куда дели? — интересуется дотошный Кузнецов.
— А это вы Семина спросите. — Быстров пренебрежительно указывает на него большим пальцем. — Он все знает.
Шабунин вопросительно поворачивается к Семину.
Но тот не собирается говорить ни больше, ни меньше того, что было на самом деле.
— Самогон уничтожен, вылит на землю в присутствии понятых.
Быстров насмешливо смотрит на Шабунина.
— Выпил бы я его за твое здоровье, Афанасий Петрович, ежели бы не было у тебя столько соглядатаев.
— К порядку, товарищ Быстров, — останавливает его Шабунин. — Вы, я вижу, ни в чем не раскаиваетесь?
— А в чем раскаиваться? — Быстров отстегивает еще один крючок. — Взял я себе хоть фунт?
— Если бы взяли хоть фунт, мы бы арестовали вас и судили за бандитизм.
— Все, что я делал, я делал на пользу Советской власти.
— А мы считаем — во вред, — и негромко, и невесело говорит Шабунин. — Вы добавочно собрали несколько сот пудов и на несколько лет поссорили Советскую власть с этими мужиками, а может быть, и сорвали в этих деревнях весенний сев.
— А вы хотите обращаться с мужиками с «чего изволите»?
— Ну, не с «чего изволите», но мы хотим жить с крестьянством в согласии.
— Никогда этого не будет.
— А что же вы предлагаете?
— Всех кулаков сослать, середняков прижать, бедняков и батраков объединить в артели…
— Не рано ли? Будут и артели, но страна еще не готова. В чем-то вы смыкаетесь с Троцким. Это он хочет вести народ к коммунизму из-под палки.
— Это я-то смыкаюсь с Троцким?
— А вы подумайте.
— А мне нечего думать, я все додумал.
— Так выскажитесь до конца, скажите, что вы додумали.
Быстров распахивает бекешу, ему жарко.
— Я не согласен с новой экономической политикой, — скороговоркой, глотая слова, быстро произносит Быстров. — Ленин плохо знает крестьянство, а вы поддерживаете его.
Шабунин невесело разводит руками.
— Ну, если вы не согласны с Лениным, нам остается только…
Шабунин хмурится, ему нелегко произнести то, что он хочет сказать.
— …исключить из партии, — договаривает Кузнецов.
— Да, исключить из партии, — подтверждает Шабунин, отворачивается от Быстрова и смотрит на Ознобишина. — Прошу голосовать.
И только тут Слава отмечает в своем сознании, что Шабунин во все время разговора с Быстровым неотступно наблюдал за ним.
«И должен был наблюдать», — думает Слава.
Ох, как ему сегодня не по себе! С какой радостью уклонился бы он от присутствия на сегодняшнем заседании, но у него не хватает мужества отказаться от осуждения Быстрова. Он не понимает, что именно мужество обязывает его участвовать в осуждении Быстрова.
Нет у Славы Ознобишина более близкого человека, чем Степан Кузьмич Быстров. С первых дней сознательной жизни Слава был единомышленником Быстрова. Быстров был его наставником в жизни, Быстров привел его в партию. Слава стал коммунистом, и это дало ему возможность близко увидеть Ленина, и даже не столько увидеть, как понять его во всем сложном многообразии и хоть как-то к нему приблизиться…
Эх, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич, дорог ты мне, но Ленин еще дороже, ты спутник в жизни, а Ленин сама моя жизнь…
Шабунин смотрит на Ознобишина, но и Быстров смотрит на Славу: предаст или не предаст?
— Прошу голосовать, — повторяет Шабунин.
Рука у Славы налилась свинцом, он не может отодрать ее от спинки стула, за которую держится.
Он не находит в себе мужества…
Не хочется, до боли в сердце не хочется голосовать против Быстрова, но тем более он не может голосовать против Ленина.
Прощай, Степан Кузьмич!
Слава понимает: подними он сейчас руку, он навеки простится с Быстровым, движением руки он навсегда сейчас определит свою судьбу.
— Прошу голосовать.
Все подняли руки. Поднял и Слава…
Быстров встал. Славе казалось, что смотрит он только на него одного, — боль, отчаяние, изумление светились в глазах Быстрова.
Слава тоже посмотрел на Быстрова.
Лицо Степана Кузьмича дернулось, жилка заиграла у него под глазом.
Слава все в себе стиснул, он не смел, не имел права распускаться здесь, перед всеми, закусил губу, опередил Быстрова, сдерживая себя, вышел из комнаты, побежал в уборную, накинул крючок на петлю и только тогда дал волю безутешному детскому плачу.
Домой он пришел измученный и потрясенный, отказался от ужина, ответил что-то невпопад Коле Иванову.
— Я пойду спать, — сказал он. — Что-то мне нездоровится.
Разделся, лег и сразу заснул, как всегда бывает с детьми после перенесенного горя.
И вот теперь видит перед собой Быстрова.
Степан Кузьмич сидит за столом и укоризненно смотрит на Славу.
«Предал?» — спрашивает его взгляд.
«Нет», — хочет сказать Слава и не может.
Так они и говорят друг с другом всю ночь: Быстров спрашивает и упрекает, а Слава молчит и этим молчанием ниспровергает Быстрова и утверждает себя.
Они сидят друг против друга, Слава на постели, Степан Кузьмич за столом, он то исчезает, то появляется вновь, и длится это до того самого момента, когда в окне возникает блеклое пятно рассвета.