— Я больше не могу, — сказал Аджа, едва удерживая слезы, — не понимаю, зачем я здесь, зачем рою какие-то канавы для людей, которых не знаю, когда в Магадхе ждет моя заброшенная земля и могилы предков. Там есть мои родные, которые нуждаются во мне куда больше тупых и ленивых панчалийцев.
— Сейчас так надо, — попытался я увещевать Аджу, но он меня перебил:
— Кому надо? Вы все словно в каком-то бреду. Роете канавы, поете песни и не задумываетесь, есть ли смысл в вашем существовании. А у меня там в Магадхе земля пропадает.
Я заставил себя забыть об усталости и остром желании искупаться и начал слушать долгий и страстный рассказ Аджи о хижине, оставленной среди грязи вскопанных полей. Я искренне старался подбодрить его своим сочувствием, минуя жесткий ворс его раздражения, пробиваясь к светлой сути его натуры. Но не по силам было мне помочь его обособленному «Я» вспомнить, что кроме земли предков есть еще ВСЯ ЗЕМЛЯ.
Тьма густела на глазах, и я уже, как в холодной воде, по горло был в его жизни. Я перестал быть Муни, ушедшим из деревни. Что-то тянуло меня обратно в забытый облик крестьянина, в старую кожу. Память тела притягивала меня, манила иллюзией покоя и защищенности. Сколь уютен казался мирок деревни, охраняемой традициями предков и смиренной приверженностью труду, по сравнению с внешним миром. Но рядом с этой майей бдительно стояло второе «Я», окрепшее в ашраме Красной горы и на учебном поле Двараки. Оно было одето в панцирь отстраненности и с холодной суровостью отмечало, что Аджа — чужой. Не плохой и не хороший, просто отпавший от сияющего венка брахмы.
Я молча проводил его до лагеря, время от времени ободряя то похлопыванием по плечу, то односложными выражениями. Эти жесты сочувствия значили для меня самого не больше, чем цветы на остывшем месте кремации дальнего родственника.
Я рассказал Накуле о происшедшем, пытаясь понять причину собственной отчужденности и неспособности к сочувствию.
— Что толку помогать человеку, запутавшемуся в паутине привязанностей, — ответил царевич, — ты можешь предложить ему познание, веру, любовь, а он стенает о брошенном поле, об умерших родственниках. Но ведь ты не можешь ни воскресить их, ни подарить ему участок земли. Путь дваждырожденного несовместим с милыми радостями обывателя. Пока Аджа не принесет в жертву новой жизни все, чем дорожил в прошлой, ему не обрести счастья и покоя. Что толку уговаривать и успокаивать его, если он по-прежнему стремится к обладанию, а не жертве. Наши сокровища ему не нужны, а утешение лишь продлит страдание. Страдания посылаются нам богами, чтобы помочь измениться. Аджа меняться не хочет. Он говорит о преданности родителям и земле. Но за этими высокими словами мы прозреваем все ту же страсть к владению. Он не хочет, не может ничего терять: ни землю, ни старые привязанности. Поэтому он не может бескорыстно идти путем богов. Не будет он предан и нашему делу. Значит, пути риши и кшатрия для него закрыты. Как только он откажется от стремления быть с нами и повернется лицом к прошлому, его отпустят страдания. Всемилостивая майя подарит ему благодатную слепоту, насыщая органы чувств незамысловатыми радостями.
— Правильно ли я понял, что пребывание в нашем венке не дает ему той радости, какую обрели, например, мы с Митрой?
— Да, Муни. Наша община не стала смыслом и целью его жизни. Мы не можем ему помочь.
— А как же милосердие и любовь?..
— Наше милосердие в том, что мы даем возможность человеку измениться и черпать животворную брахму из общего источника. Если он отказывается от этого пути, то высшим проявлением милосердия будет решение отпустить его из братства на волю собственной кармы.