Выбрать главу

Итак, мои милые, Анна, моя верная подруга беспримерной преданности и благородного сердца, ты нежный и хрупкий цветок, который я так плохо оберегал, несмотря на бесконечную любовь к тебе; Степа, хороший и благородный мой мальчик, какое горе я оставляю тебе! Будь оплотом для своей несчастной матери и маленькой сестренки. А ты, моя маленькая Клавдия, которая так ласкала своего папу, который так тебя любит, ты, которая так гордилась мной, что тебе придется пережить! Запомни хотя бы то, что твой папа очень, бесконечно тебя любил. Будь доброй и послушной с мамочкой. Я вижу, какой несчастной будет она без меня, — любите ее, берегите ее.

Как хочу, как жадно хочу увидеть вас хотя бы еще раз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Воскресенье — Врыбница

Встал. Умылся. Погода хмурая. Идет дождь. Таков ли мой последний день?

Милые мои, как жажду увидеть вас. Но вижу, что для всех нас будет лучше, если я покончу с собой. Хорошо бы, опыт прошел удачно.

Анюта, ты часто повторяла сказку о материнском сердце, которое спрашивало: «Сынок, ты очень ушибся?» Ты прислала мне вазелин для здоровья. Он мне уже не нужен, но послужит мне, чтобы облегчить боль при смерти, и в последнее мгновение я буду видеть тебя, моя дорогая, как ты говоришь: «Пусть будет тебе не так больно, Владек!..»

Анна, Степа, Буличка, писать вам — мое последнее счастье. Не нахожу сладких имен, которыми мог бы вас назвать. Если мой опыт удастся, то последнее мое дыхание будет о вас. Помните только мою любовь к вам.

В л а д я».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он очнулся в больнице. Раньше, чем успел что-нибудь подумать, услышал разговор и сразу понял, что говорят о нем.

— Вы же позавчера сказали, что он умрет... — это был голос главного инспектора полиции Цонева, ошибиться было нельзя.

— Но я говорил еще, что здесь такой случай, когда все зависит от организма больного. Судя по всему, его организм совершил чудо. — Этот мужской голос был ему незнаком.

— Чудеса, доктор, показывают в цирке. — Опять голос Цонева. — Скажите-ка лучше, может быть ухудшение?

— Не думаю. Кризис был позавчера, а сейчас у него почти нормальный пульс хорошего наполнения.

— Ладно. Черт с ним... с кризисом.

Цонев ушел.

Тишина.

Он открыл глаза и увидел склонившуюся к нему крупную седую голову, внимательные серые глаза.

— Вы меня видите?

— Вижу.

— Узнаете? Не шевелитесь, пожалуйста.

— Нет.

— Я чинил вашу голову в семнадцатом году, после раны вы тогда всех нас, хирургов, звали «трифоны зареза́ны».

— Забыл, доктор... забыл...

— Боли в сердце есть?

— Боли нет... неловкость какая-то... будто жмет что-то...

— Еще бы. — Доктор положил свою теплую руку на его лоб. — Целую неделю вам нужно быть очень осторожным, никаких движений, полное спокойствие. Рана должна хорошо зажить.

— Хорошо. Доктор, здесь был господин Цонев? Только что?

— Это не имеет для вас никакого значения, здесь больница.

Нет. Это имело для него громадное значение.

В первые минуты возвращения к жизни он еще не мог объяснить себе, как могло случиться, что он, готовя свой последний шаг, не подумал о самом главном, убивая себя, он сам прекращал борьбу, ради которой каждый день шел на смертельный риск и которую был обязан, именно обязан, вести до конца. Его смерть обрадовала бы палачей. Тот же Цонев кричал бы: смотрите, ему самому стало стыдно жить!

Сейчас только одна мысль владела всем его существом. Все остальное такое важное, непреложное, все, что заставляло уйти из жизни, заслонила теперь одна простая и ясная истина — он обязан жить и бороться до конца.

Тюремную машину подкинуло на выбоине. Он чуть не вскрикнул от боли, пронизавшей все тело. Палачи часто проделывали это — швыряли его спиной о каменную стену. Потом были удары цоневского сапога в поясницу, после чего он стал ощущать позвоночник, как до предела натянутую струну — чуть коснись, лопнет. С ненавистью глядя на охранника, с трудом преодолевая боль, говорил себе: «Ничего, ничего, я живу. Живу. И сегодня там, на суде, вам будет со мной нелегко».

Суд будет сражением, и он к нему готов. Его оружие — его правда. Он, конечно, знает, в чем будут обвинять, но невозможно поверить, что их ложь кто-то сочтет за правду.

Он был необыкновенно терпелив к чужому мнению, он уважал людей, которые мыслили не так, как он, но искренне верили в свою правоту. О таких он говорил: «Это достойный противник». Но его повергали в ярость люди с продажным мнением и совестью, которые объявляли истиной только то, что приносило им выгоду, у которых сегодня был один бог, а завтра другой.