Выбрать главу

И что в нем было, в его голосе? Сказанное отозвалось во мне настоящим громом, после которого человека можно закапывать в землю: на вагонной полке, втянув в плечи голову, лежал человек, и, скажу в тоне своего первого рассказа, не рассекли ему грудь мечом, но сердце трепетное вынули.

С этого и началось.

— Ого, вам девятнадцать? — Платов вначале засмеялся, это я прекрасно видел, но потом выражение лица его вдруг резко изменилось, на нем не стало и тени улыбки. — Тогда вот что: тогда почему же, простите, вы смотрите на мир глазами Дон-Кихота?

Я качнулся на своей полке.

— Подождите, вы поймете меня, — предупредил Платов. — Только наоборот: тот, благородный мечтатель, принимал баранье стадо за войско, вы же — войско за баранье стадо.

Он не сказал ничего больше. Но и этого было достаточно, чтобы я понял: мой рассказ, а следовательно, и то, что содержалось в нем, — моя ревнивая любовь к Наде, — подвергнуты самому суровому осуждению. И студент и подполковник (как люди вежливые) пытались, правда, прикрыть истинную причину своего смеха каким-то старым анекдотом, который будто бы вспомнили одновременно.

Но разве шило в мешке утаишь? Конечно, они потешались над моим рассказом.

А надо вам сказать, начинающие авторы — народ вспыльчивый. Они только в первые минуты после провала своих «творений» сами готовы провалиться сквозь землю, но потом они могут постоять за себя. Они обретают дар речи… Я тоже обрел.

— Осторожно, товарищи — и военные и гражданские, — сказал я, и думаю, что в голосе моем была по меньшей мере щедринская язвительность, — осторожно, такой смех приводит иногда к неприятным последствиям.

Меня прервал военный:

— Ну согласитесь же, молодой человек, согласитесь, — голос у подполковника был совершенно дружеский и, можно сказать, почти упрашивающий, — ну согласитесь же, — повторил он, — что ваш красавец офицер — осел… И как вы сами этого не видите? А красавица?.. Четыре года, четыре года! — возмущенно воскликнул он. — Четыре года только и мечтали люди встретить друг друга, а встретились — первая мысль: она, такая расчудесная, и осталась мне верной — как же это может быть? Он, такой великолепный, такой аполлоноподобный, и не изменил мне! Да не может этого быть! Ну согласитесь же…

— А что? — прервал я подполковника. — Разве такого не бывает в жизни? Не может быть, скажете? Задача искусства, в том числе и литературы…

С этим возражением я так и остался. Больше я не мог уже раскрыть рта. При последних моих словах неожиданно между полками взметнулась долговязая фигура студента, руки его описали несколько кругов почти около самого моего носа.

— Это какие же задачи вы имеете в виду, говоря о литературе? — последовал за энергичным жестом не менее энергичный вопрос.

И студент и военный тузили меня с горячностью. Один разил «теорией», другой — «жизненным опытом». Один требовал, чтобы я «прошелся» по немеркнущим страницам истории мировой литературы и взял оттуда «действительно прекрасное». «Этот студент — наверняка сам начинающий автор, — подумал я, глядя на его раскрасневшееся от возбуждения лицо; другой… да что там другой!» Заключение моих попутчиков было такое: «Ложь — враг искусства. Это общеизвестно. Вы в этом рассказе (не знаем, как в остальном) — друг лжи. Бойтесь, чтобы и это не стало общеизвестно!»

— Вот, вот он, суд! «Друг лжи» — это я? Я, перевернувший тонны «словесной руды», чтобы для самого заветного выбрать самое прекрасное, самое выразительное, это я — «друг лжи»?

Но губы мои не шевельнулись. С них не слетело проклятия. Я не ответил. Я не снизошел. «Вы — невежества, вышедшие на оперативный простор», — всем своим видом сказал я моим спутникам. А внутри: «Доверился! — костил я себя. — Нашел судей! Ну что они могут тебе сказать? Этот, — я метнул взгляд в сторону Платова, — этот, в «младости» пописывавший стишонки? Он и сейчас их, наверное, пописывает… Смотри, улыбается еще, словно старого приятеля встретил… «Красивый, двадцатидвухлетний», гм! Этот? — я перекинул взгляд на студента, который все еще продолжал размахивать длинными передними конечностями. — Этот… — Студента я назвал ослом, военного из уважения к его званию несколько пощадил, но и ему досталось: если бы он услышал, обязательно схватился бы за лысину, на которой, по моему мнению, можно было бить кирпичи…»

Я костил себя, костил моих недавних судей. Но ни то, ни другое не давало успокоения.