Я: Завтра могу с тобой. Только на этот раз бесплатно: те три рубля, которые я давал тебе сверх счетчика, наверное на дороге остались…
К у т е й к и н (хмыкая): Зловредный ты! Перед этим меня как раз на профсоюзном собрании за эти «гонорары» пробирали, а тут… твоя писанина… Ребята с самого утра ржут: Кутейкин отказался от трех рублей! Стилягу перевоспитал! Я вначале хотел тебе за это, — он высунул вперед внушительных размеров кулак, — вот… видишь?
Я показал ему свой:
— А имаши?..
К у т е й к и н (недоуменно): Не понимаю…
Я: Кулак. Чуть поменьше твоего, но… Притча есть такая, на древнерусском языке. Хочешь? Расскажу. — И, не ожидая его согласия (этот Федя мне все больше и больше нравился), я начал: — Во время оно быст по потребу единому старцу во святый град идти хиротонисатися… Ну, поклоняться святым мощам или что-то в этом роде, — пояснил я. — И быст ему на пути идущу видя беса, на древе сидяща и естеством своим…
Когда я досказал и перевел свою притчу, Кутейкин захохотал на всю улицу.
— Значит, ты и джиуджицу и самбо знаешь и по-русски… как бы в назидание?
Я подтвердил:
— Все знаю и все могу, Федя. И самбо, и джиуджицу, и по-русски… когда надо.
Он снова захохотал.
22
Идут по городу люди, молодые и старые, пенсионеры и внуки их, отпускники и командировочные, мужчины и женщины, девушки и юноши.
Можно безошибочно сказать: вон те, что впереди нас, — десятиклассники. Идут парами, часто останавливаются, размахивают руками, говорят чуть ли не на всю улицу: о «Поднятой целине», о биноме Ньютона, о теории относительности.
Куда бы и зачем бы ни спешил я, а, завидев такие пары, невольно замедляю шаги, и воображение мое услужливо выхватывает из памяти какую-нибудь картину: то плывем всем классом на пароходе после выпускного вечера, то втроем — Надя, Ефим и я — лежим на крыше сарайчика над оврагом, подставив солнцу обнаженные спины («Эх, Надя, Надя! Когда же я дождусь тебя, Надя?»), то…
— Задумался? — прервал мои размышления Кутейкин.
— Задумался?.. — Я взял его под руку. Шаги наши стали еще медлительнее. Кутейкин перехватил мой взгляд и вдруг фыркнул: — А, понял! — он стрельнул глазами в сторону миловидной черноволосой девушки, с которой мы поравнялись, и предположил: — Она? Косы, глаза и… прочее.
Я промычал что-то невнятное и прибавил шагу.
Зеленели молодой листвой тополя, смеялось солнце. Посмотрел я в небо — облачко несется: «Дождичка не треба ль?» — «Нет, дружок, не треба, — солнца, только солнца!» — ответил я облачку и, обращаясь к Кутейкину, предложил:
— Может, к морю спустимся? Место укромное: и секреты свои выскажешь и заодно богатырские торсы свои охладим. А если захочешь, приемы самбо покажу.
Кутейкин кивнул.
— Что ж, пошли…
23
Крутой спуск. Выдолбленные в скале ступени. Сзади ни одного живого существа. Я пошел первым, и здесь… здесь, мой дорогой друг, я потороплюсь.
Зачем описывать все подряд: как спускались, как остановились у большого угловатого камня, как смотрели в даль моря, — не лучше ли сразу: «Джон Буль раскурил трубку и сел на бочку с порохом: покойнику было тридцать пять лет»? Всего несколько слов — и трагедия! Попробую и я так.
Остановившись у камня, Кутейкин неожиданно махнул перед моим лицом шляпой.
— А теперь слушай. Это серьезно, — начал он. — Внимательно слушай… — Он заговорщически оглянулся и понизил голос: — Меня часа два назад Петр Поликарпович вызвал… из-за тебя… Встретил на пороге, руку пожал — с ним это редко бывает, — а потом сразу «Жалобную книгу» с твоей записью под нос: — «Читай!» Я читаю, а он: «Простим? Можно за это простить? — И газету передо мной вслед за этим разворачивает. — Человек критику на других наводит, а сам…» Я фельетон твой читаю, а он ходит по кабинету да разъяснения мне дает: «Вот, вот! Видишь? И этот мерзавец (про тебя, значит) честных людей оплевывает! И кого? Никанора Митрофановича! Да этот Никанор Митрофанович даже на своей собственной свадьбе виноградный сок пил… Друг! Товарищ! Человек! Каких детей вырастил! Отцу, матери помогает. За всю жизнь пальцем никого не тронул, а тут… этот (опять про тебя) в узеньких брючках, на корточках ползал, сквернословил, к женщинам приставал, и он же… фельетоны, фельетоны пишет!» Одним словом, разошелся Петр Поликарпович, — продолжал Кутейкин. — И так и сяк тебя и под конец: в горком, говорит, иди, да всю правду про этого щелкопера… Вот как получилось, понял?
Шумело вечное море. Я сидел на камне, свесив ноги к прибою, слушал Кутейкина, а думал о своем. Я думал о пользе доброй, благожелательной критики, о Головодыне и о почти совсем не знакомом мне Петре Поликарповиче. Я уже не смеялся. Я онемел от изумления. Головодынь, оказывается, сегодня утром у деда и бабки побывал, — рассказывал Кутейкин. И с этой стороны решено взять меня в клещи. — Обещал квартиру — в центре, на окраине, у моря, парка, стадиона, с газом, душем, ванной, балконом — где угодно, какую угодно! Только… одно условие: «Откажись, дед, от своих слов. Не говорил я тебе: «Пиши, жалуйся, а мы отписку дадим…» — не говорил, не мог я говорить тебе так, побойся совести своей, старик, это в памяти твоей что-то спуталось…» — даже до такого дошел Никанор Митрофанович!