Выбрать главу

4

Потом я представил себя уже вполне взрослым парнем.

Шел мне шестнадцатый год, но кто бы сказал, что такому удальцу-молодцу только шестнадцать: был я и высок и в то же время кряжист, — видели таких пареньков? — и негнущийся и в то же время «будто без единой косточки» (говорю так о себе без всякого бахвальства, потому что такого мнения были многие и в первую очередь моя мать).

Ростом и силой я не подвел отца. Что же касается наружности… Но тут уж не я, а он, пожалуй, подвел меня: брови густые, да белесые (и чуприна такая же), глаза здоровенные, но серо-мутные и без всякого поэтического выражения, нос с горбинкой, но… черт бы его побрал: в школе прозвали меня за его непомерную величину «английским лордом», да еще «хранителем печати».

Где, когда, при каких обстоятельствах и от какого недоброжелателя получил я это позорное прозвище, до сих пор не знаю. Но, думаю, узнай я в свое время обидчика, доказал бы ему, что и его нос может быть при известных условиях не меньше моего. Тем более что в последнее время, оставаясь с Надей (Надькой я уже давно перестал ее звать), я все как-то не находил случая, чтобы с прежней расторопностью продемонстрировать перед ней свое бесстрашие.

Эта печать английского аристократизма (мой нос) доставляла мне немало тайной горечи. Может быть, из-за носа я и стихи-то начал писать — бог его знает. Даже, пожалуй, наверное так, потому что первые строки, как теперь вспоминаю, я сочинил после того, как однажды прочитал статью одного очень большого писателя о французском поэте Сирано де Бержераке. Вот это был человек! Он вдруг перевернул всю мою душу. Первый раз в жизни я плакал над книгой. Это вполне серьезно. А потом не спал ночь. Утром вместо физзарядки, вместо обычных своих ударов по тренировочной груше (из всех видов спорта я больше всего уважал бокс) я бросился к письменному столу. Рука моя рванулась к перу, перо — к бумаге, минута — и родился выдающийся поэт. Расскажу об этом подробнее.

В то же утро… впрочем, нельзя сказать, чтоб я сразу же в то утро подумал, что я «выдающийся». Напротив, вначале я даже испугался того, что вышло из-под моего пера.

Да, Везувию я брат, И не младший — старший! Во главе орущих банд Мне б шагать по славе маршем. Я — не спрашивайте кто, — Землекоп я грязный, Я зову на вас потоп, И чуму, и язвы!..

На кого — и чуму и язвы? На этот вопрос я не мог ответить. По-видимому, на всех тех, кто попытался бы не признать моего поэтического дара…

«Да это же бандитские угрозы! — подумал я, когда в первый, второй и третий раз перечитал эти строчки и опасливо оглянулся: — Хорошо, что хоть отца нет в комнате… И потом — землекоп. Причем тут землекоп? Глупость какая-то!»

Я собрал и скомкал исписанные листки и подошел к плите. Подошел в то самое время, когда

Мать растопила жарко печь, Мать собиралась шаньги печь…

Мое «вполне зрелое моряцкое сознание» (любимые слова моего отца) подсказывало мне — даже рифмы сразу пришли в голову! — заявить матери:

Брось, мамаша, дровишек не трать — На́ с моими стихами тетрадь…

Но рука моя, уже открывшая было дверцу, чтобы отправить в печку плод первого «ночного бдения», в последнюю минуту вдруг заупрямилась (уж по чьему приказу, не знаю: психолог я невеликий), резко отдернулась от огня, пронесшись мимо раскрасневшегося — от жары ли, от внутреннего ли возбуждения — моего «английского лорда», и повисла в воздухе. Произошло небывалое: моя же рука отказалась подчиниться моему же «вполне зрелому моряцкому сознанию». И «сознание» не возмутилось. Оно нашло маленькую лазейку для оправдания автономных действий руки — ведь целую ночь я сочинял…

Стихи не были сожжены. Я бросил скомканные листочки на стол и выскочил через окно в палисадник — удалой молодец за это уже ни от кого не получал замечаний.

Какое утро! Я посмотрел на горы. Над ними висели облака-громады, полчища облаков. И чего только я не увидел среди них: там — лихие всадники, перелетающие на белогривых скакунах через огненные провалы и бирюзовые бездны; там — вознесшиеся ввысь колонны фантастических зданий; там — остов разбитого древнего корабля с закрученным носом; там — скопище каких-то невиданных зверей; там — шлем богатыря, там… и т. д. и т. п. И все это за какую-то минуту!

— Черт побери! А ведь я и взаправду должен сочинять стихи!

Солнце стояло уже довольно высоко. От дымчатой облачной полоски, казалось, исходил нежный медовый запах… да нет же, не от нее — от липы, стоявшей над оврагом. Все перепуталось в голове. Со мной творилось прямо-таки что-то невообразимое… На поляне стояли три дуба — ни от каких бурь не пошатнулись бы такие богатыри! — но я видел, что они склонились друг к другу своими громадными головами-вершинами и о чем-то шепчутся. Покачиваются и шепчутся… Я вытянулся на мягкой молодой траве под одним из них, губы мои опять зашевелились: