Выбрать главу

— Эй, Прошка, позови-ка Мишку…

Вбегал Мишка — бойкий, щеголеватый молодец, в поддёвке, стриженный «под скобку».

«Нет, — думал барин, — и Мишку нельзя отдать — он Москву знает как свои пять пальцев, пошлёшь куда, в два счёта слетает и назад готов с ответом, его заменить некем».

— Иди, Мишка, назад в переднюю!

«Может, Прокофия, повара, отдать — мужик здоровый?» И, подумав, решал: «Нет, нельзя и Прокофия, его три года француз обучал, возьмёшь другого, так, пожалуй, дома и есть не захочешь… Нет, уж лучше напишу старосте в Орловское — пускай отберёт рекрутов там, из тех, что не внесли оброка в срок, авось и другие подтянутся. Так-то оно лучше будет…»

В Зарядье, в Охотном ряду — в трактирах — было полно народу. Пар из окон и дверей шёл, как из бани.

Купцы первой сотни и малые купчики, только что выбившиеся из приказчиков в люди, сидели за столами; кто держал на пяти пальцах вытянутой руки блюдце с горячим чаем и дул на него — глаза, выпученные от жары, на мокрой шее — полотенце, рот кренделем, кто закусывал водку пряником.

— Ишь ты, — говорил худой рябоватый купчик с козлиной бородкой приятелю из соседней лавки, — Иван-то Дмитриевич ничего — весел. Стало быть, оно того, война-то, выходит, на руку.

Сосед, багровый, огромный мужик с носом, красным, как бурак, гудел:

— Известное дело, Ивану Дмитриевичу что! У него хлеб скуплен. А нонешний год неурожай — возьмёт сколько захочет. Опять же кожа у него — на армию пойдёт. А у нас с тобой галантный товар — ситец. Его есть не будешь…

Иван Дмитриевич, купец первой гильдии, холёный, лысый старик с заплывшими глазками и бородой, похожей на белый венчик, говорил громко, на весь трактир:

— Перво-наперво матушка государыня о чём печётся? О вере православной. Как мы есть Третий Рим, должны мы освободить от басурман Царьград, сиречь Византийское царство. Посему и имя дано цесаревичу, — и купец поднял палец кверху и значительно приподнял брови: — Кон-стан-тин! А во-вторых, о чём матушка государыня печётся? О российской коммерции — дабы полуденные наши страны, сиречь Украина и Новороссия, хлеб и прочие товары свободно вывозить могли по Чёрному морю. На сие святое дело пожертвовать не жалко…

В это время к столу, стуча деревянной ногой, протиснулся солдат-инвалид — треуголка облезлая, зелёный кафтан в дырах, на груди две медали — «За Ларгу», «За Кагул», взмахнул треуголкой, поклонился:

— Угостите кавалера малой чаркой!..

Иван Дмитриевич поперхнулся, посмотрел на солдата, потом взял чашку чая, покрыл её блюдечком, на донышко положил кусочек сахару с ноготок мизинца, важно подал инвалиду:

— На, угощайся! Иди благословясь!..

Не то говорили на завалинках деревянных домишек, растянувшихся во все концы московских улиц, в переулках, где грязь и летом не высыхала, на огромных полотняных и ситцевых заводах, что стояли на Пресне, на Трёх горах.

Год был плохой. Рожь дошла до двадцати рублей за четверть. Да и рубли были не те, что несколько лет назад. Теперь за рубль ассигнациями давали шесть гривен серебром. Кто пришёл из деревни — отпросился на заработки у помещика, не знал как и быть. Оброк вырос в пять раз, деньги упали почти что вдвое, хлеб вздорожал в десять раз, а заработки остались те же. А иной мужичишка, прошлёпавший не одну сотню вёрст в развалившихся лаптях, чтобы добраться до Москвы на заработки, только бессильно вздыхал, глядя на заводские ворота и потряхивая выцветшими от солнца и покрытыми пылью кудрями:

— Эх, Емельян, рано ты сложил свою буйную голову на плахе, вот теперь бы…

Другие бросали всё, пробирались лесами на север, в Архангельские скиты, к раскольникам, в Поморье, в Олонецкий край, где никогда не было крепостного права и крестьяне жили вольными общинами, отделённые от царей и дворян-помещиков непроходимыми болотами и дремучими лесами.

Третьи говорили: чем здесь подыхать с голода да ждать, пока по голому заду отстегает тебя помещик в конюшне, подамся-ка я волонтёром в рекруты, попаду к Суворову или Румянцеву — выйду в люди, помру — двум смертям не бывать, одной не миновать.

Не прошло и нескольких дней после объявления войны, как хлеб стал исчезать. 1787 год был годом страшного неурожая в Центральной России. Но московские дворяне этого не чувствовали — им из ближних и дальних деревень, как и прежде, управляющие гнали обозы с хлебом, птицей, рыбой и мясом, отнимая последнее у крестьян. Не замечали его и купцы — у них не только был хлеб для себя, но и в предвидении повышения цен они своевременно закупили его на Юге и в Заволжье и припрятали про запас.

В Зарядье, на Варварке и Красной площади лавки закрывались одна за другой — и товара не было, и покупать некому. Зато на Кузнецком мосту и на Петровке во французских магазинах по-прежнему щеголихи и щёголи выбирали затейливые наряды, прибывавшие из Парижа. В «обжорном» ряду, что тянулся от Красной площади к Москве-реке, перестали продавать калачи и сайки. В кабаках и винных погребах, стоявших в Замоскворечье почти что у каждой церкви, торговали одним вином — редко где на верёвке висела высохшая вобла, покрывшаяся пылью. Сбитенщиков и пирожников, от которых раньше отбоя не было, теперь нельзя было сыскать и днём с огнём. Голод надвигался на древнюю столицу. По улицам, вперемежку с нищими, озлобленно гудел голодный народ, бесплодно толкаясь около пустых булочных.

Императрица пыталась принять меры для ослабления голода в Москве. Было приказано губернаторам соседних наместничеств направить излишки хлеба в Москву. Но излишков не было. Тульский губернатор Кречетников донёс было о наличии двухсот тысяч четвертей лишнего зерна, но на поверку вышло, что хлеба вообще не оказалось.

В Москве стало беспокойно. Теперь не только по ночам, но и днём разбивали амбары, раздевали прохожих. Достаточно было прохожему с Новинского бульвара, где с обеих сторон стояли древние дворянские особняки, свернуть в какой-нибудь Проточный переулок, упирающийся в Москву-реку, и наутро находили его на берегу бездыханным и голым. Разъезды драгун не очень спешили помогать полиции. Стоит где-нибудь в Зарядье амбар посреди таких же, закрыт на замок, забит наглухо. Не то в нём пакля, не то кожа. Подойдёт купец, потрогает замок, пойдёт дальше. А вокруг него уже вертятся разные бродячие люди.

— Братцы, — кричит один из них, — а ведь тут хлеб!

И не успеет хозяин взмахнуть руками, а замка уже нет, ворота открыты, и толпа, давя друг друга, насыпает зерно в мешки…

Не спеша подъезжают драгуны, смотрят на народ: голодные, рваные людишки с запавшими глазами, высохшие старухи, голозадые кривоногие ребятишки с большими животами ползают по земле, огребая загрубевшими руками зерно пополам с мусором…

— Служивые, помогите! — кричит купец, цепляясь за стремя едущего впереди вахмистра. — Разбой, грабят!

Но драгуны только переглядываются между собой, покачивая чёрными султанами на треуголках, пока вахмистр не ударит коня плёткой, так что купец летит в сторону и падает на мостовую, а разъезд скрывается в узком переулке.

По вечерам скучно, тревожно, пусто стало в Москве. Застучит где-нибудь колотушка сторожа, закричит кто-нибудь «караул», и опять тишина над заснувшим городом. Только французские гостиницы да особняки вельмож светились огнями. Кое-где, поближе к Кремлю, мигали фонари, освещая пустую улицу, по которой изредка, торопливо ёжась и оглядываясь, пробегал одинокий пешеход.

В такую ночь двое прохожих шли вдоль Чистых прудов, направляясь к Меншиковой башне.

Один из них был Николай Иванович Новиков, другой — купец, высокий, плотный, с благообразным лицом и седой бородой.

Они молча подошли к небольшому двухэтажному деревянному дому и постучали в калитку три раза. Им открыли. Они поднялись на второй этаж, передали пожилому и вежливому слуге шляпы и плащи и оказались в просторной, скромно убранной комнате. Несколько человек сидели за круглым столом, беседуя вполголоса. Это были Семён Гамалея, Иван Лопухин, князь Черкасский, Иван Тургенев, Пётр Ладыженский, генерал-поручик князь Юрий Трубецкой и князь Николай Трубецкой.

Новиков поздоровался со всеми.