— Почему же ты не принес его в учительскую?
Гринька помялся, виновато вздохнул:
— Я птиц очень люблю. Изучаю их. И скелет человека хотел посмотреть. А в этот биологический кабинет нас пока не пускают. Шестой класс. Тогда вот мы и пришли сюда. Интересно же самим, все посмотреть.
— Что ж, Швырев (видно, завуч уже знала Гриньку, даром что тот всего две четверти проучился в их школе), должна заметить: объяснил ты довольно убедительно. Учтем, запишем тебя в зоокружок.
— Его-то, разбойника! — всплеснула руками техничка. — Да что же вы, Лариса Васильевна, верите им? Это ж чистые разбойники, хулиганы! Этих вот двоих час назад из туалета выставила. Папиросы курили.
— Никаких папирос мы не курили! — Гринька почувствовал себя уверенней.
— Да, мы не курили, честное пионерское, не курили, — чуть приободрившись, вставил слово и Костя.
— Хорошо, разберемся, — сказала Лариса Васильевна. — А сейчас покажите свои дневники.
Это ничего приятного уже не предвещало. С большой неохотой ребята стали расстегивать портфели. И Симке пришлось доставать дневник. Не станешь же объяснять, что он здесь совсем ни при чем.
Завуч полистала дневники, посмотрела отметки и росписи родителей.
— Твоя мама завтра может в школу прийти? — спросила она у Гриньки.
Смотрела Лариса Васильевна не строго, внимательно, голоса не повышала, и Гриньке, поначалу вравшему напропалую, стало как-то не по себе. Но что оставалось ему делать? Не хотел он все-таки, чтобы мать явилась в школу. И он продолжал сочинять.
— Не может она прийти, — вздохнув, сказал Гринька. — Ее четыре дня теперь не будет. Только сегодня уехала. Она проводником работает на поезде. — Гринька объяснял обстоятельно, по порядку. Только сроки нарочно путал: именно, завтра мать должна была вернуться из поездки.
— А у тебя? — обратилась завуч к Симке.
Симка закусил губы. Да, попал, как кур во щи!
— Мама у нас умерла. А отец не видит. Инвалид.
— Ах, помню, помню, — кивнула Лариса Васильевна. — Калачев.
Костиному дневнику, с жирной кляксой на обложке, с двойками и несколькими замечаниями учителей, написанными красными чернилами, завуч уделила особое внимание. Больше того, выписала себе на листочек номера телефонов, указанных на первой страничке дневника, домашний телефон и заводской отца.
— Папа дома? Не в отпуске, не в командировке?
— Дома, — обреченно покачал головой Костя.
— А сейчас идите домой, — возвращая дневники, сказала Лариса Васильевна и даже улыбнулась на прощание белозубо и весело.
Может быть, самую-самую малость потеплело у Кости на душе от ее улыбки. Впереди — он понимал это совершенно ясно — его ждали серьезные неприятности.
Главное дело
Настроение испортили после обеда. Только вернулся из цеховой столовой, не успел еще прочитать в газете международное обозрение — торопливо подошел начальник смены Пронин. И без того обычно хмурый, неулыбчивый, он был сейчас мрачнее тучи.
— Плохие дела, Аркадий Федорыч.
— Да уж по лицу вижу, — усмехнулся Киселев.
— Опять два рулона забраковали. Четвертый случай за неделю.
— Н-да! — крякнул Аркадий Федорович. — От таких сюрпризов язва желудка может приключиться… А я предупреждал, Нил Палыч, не та сталь идет. Конверторщики напортачили.
— Найди виновного! Те на доменщиков кивают.
— Это что ж теперь — и план под угрозой?
— Похоже на то, — вздохнул Пронин. — Можем и без прогрессивки остаться.
— А мы-то при чем тут? Катаем, что дают.
— Так-то оно так… — Начальник снова тяжело вздохнул. — Совещание, возможно, у главного технолога соберут. Так что учти: после смены начнется.
От седьмого поста тридцатипятитонный сляб, подрагивая на рольганге, поплыл к окалиноломателю, где под страшным давлением в сто двадцать, атмосфер струя воды с треском сорвала и смыла хрупкую окалину. Аркадий Федорович, держа руку на ключе управления пульта, придирчивым взглядом провожал словно помолодевший желто-красный сляб до той самой секунды, когда валки следующей обжимной клети не втянули жаркое стальное тело в свои могучие объятия. А после той клети, ускоряя и ускоряя бег, истончавший сляб побежит дальше, дальше, в синеющую глубину километрового цеха, чтобы там, на финише, попасть в железные лапы моталки, которая в считанные минуты скрутит стальную полосу-реку в многотонный, еще пышущий жаром рулон.
Аркадий Федорович любил свою работу. Он и жизни другой не мог себе представить — без своего цеха, без характерного резковатого запаха обожженной стали, без самого прокатного стана, этого почти живого и разумного существа. И дело, которое Аркадий Федорович ежедневно, в течение десяти лет делал здесь, он считал, в своей жизни самым важным и ответственным.