Он лежит в могиле, которая являлась ему перед боем, как зловещий знак — могила, на краю которой он всегда стоял, но в последний момент ему всегда удавалось избежать смертельного падения. Только не сейчас. Он не мог выбраться из неё: земля сырая и проседает у него под руками, раздутые тела, словно песок, не дают ступать ровно, проглатывают в себя, кости трещат под его ногами, и он падет на них. Они все сгнили, мясо отваливается от кости, тела, по-разному скорченные, — все в язвах и крови, глаза уже не видящие, затянутые плёнками. Одни — ещё покрытые истлевающими лохмотьями, бывшими когда-то военной формой. Другие — уже нагие, белёсые, от вороха трупных червей, которые ещё извиваются, шевелятся, живут. Они — единственные, кто способен на это.
До смерти измученный и обессиленный, больной, в лихорадке, Джастин упал на трупы и зарыдал от усталости, боли и страха, от своего бессилия, которое морозно-холодным потоком прожигало в нём дыру. Он был совершенно один перед ликом смерти.
Он поднял глаза, полные слёз, и увидел его. Над могилой, словно изваяние, пепельно-бледный, стоял Александр Эллингтон — единственный живой, тот, кто был за гранью смерти, не подвластный её силе. Капитан стоял на самом краю и смотрел на гору трупов непроницаемым взглядом, смотрел сквозь Джастина, не замечая его, или не узнавая в нём своего пленника.
Джастин, мужественно набрав воздуху в лёгкие, окликнул его, из последних сил приподнялся и махнул дрожащей рукой:
— Алекс! — воскликнул Джастин, понимая, что если не этот человек, то уже никто ему не поможет, и могила поглотит его, как и сотни солдат, покоящихся здесь. — Алекс! Взгляни на меня, молю!
Зелёные глаза пронзили его насквозь, и в следующую секунду Эллингтон уже держал его, вытягивая из смертоносной ямы. Джастин не мог устоять на ногах: он растянулся на земле возле могилы, краем глаза наблюдая, как воронка затягивается землёй, погребая тела погибших. Ещё немного и он сам бы оказался среди сырого, вязкого мрака. Если бы Алекс оставил его там умирать… Руки Эллингтона ложатся ему на грудь, спокойно поглаживая, утешая бессвязные рыдания и стоны. Глаза, глядящие на него, не скрывают больше ничего в своих изумрудных глубинах: в них плещется страх, волнение, забота и что-то ещё — нечто, которое Джастин уже видел в этих бескрайних озёрах, но так и не смог осознать.
Глаза заполнились сплошным кровавым туманом, лицо Алекса расплылось. Джастин, простёрши руки, тяжёлым литургическим движением попытался дотронуться до этого лица, просто чтобы убедиться, что тот ещё здесь, не мерещится ему, что он не покинул его наедине со своим страхом и одиночеством.
Рука безвольно упала, и Джастин закрыл глаза; в него стала проникать боль. Сперва она пронизывала мелкими порывами, но потом стала усиливаться, расти, и он полностью захлебнулся ею.
— Не уходи… Не оставляй меня, — взмолился Джастин, чувствуя солёный вкус на своих сухих губах.
Чужие руки сжали его в своих ладонях. Вся пустота, заполняющая его существо, сошлась на этом прикосновении, заполонила его нутро спокойствием, развеяла пеплом усталость.
— Я здесь, — отозвался голос его призрачного спасителя, и Джастин увидел, что Эллингтон ошеломлён — он был бледен, у него дрожали губы; с красными, но сухими глазами он сидит на кровати рядом с ним.
На мгновение мелькнул перед ним этот двойной образ, и в миг сердце Джастина застыло, словно он приоткрыл какую-то глубокую тайну, насмешливо ощерившую на него свои зубы и снова исчезнувшую.
— Он болен, лихорадка его ослабила, он страдает острыми головными болями, я думаю, вызванными на фоне многочисленных ударов, пришедшихся по шее и верхней части головы, — этот второй голос принадлежит мужчине, явно доктору, но почему-то у Калверли возникает смутная уверенность, что он и раньше уже слышал его. — Но больше всего меня волнует лёгочная болезнь. Она источник жара и ночных кошмаров.
— Что ты предлагаешь, Тиммонз? — устало и как-то отстранённо осведомился Эллингтон у взлохмаченного, явно вытащенного из постели человека.
Врач мрачным, оценивающим взглядом прошёлся по хрупкой фигуре, скрытой под тонким лёгким одеялом, словно прикидывая что-то, и затем сказал:
— Я бы советовал вам дать ему спокойно умереть, мистер Эллингтон, — это было бы, по-крайней мере, гуманно. Учитывая его состояние и отношение к пленным южанам в лагере, я думаю, мальчик был бы только рад такому исходу.
В комнате повисла тишина, нарушаемая дыханием Джастина — свистящим, частым, коротким, и Алекса — ровным и глубоким. Доктор присел на кушетку и напряжённо засопел, запустив длинные пальцы в тёмные волосы.
— Ты разве знаешь, что ему нужно? — наконец вымолвил Эллингтон, и голос его не предвещал ничего хорошего. — Я думал, ты лечишь человеческое тело, а не душу.
— Нет, Алекс, — Тиммонз попробовал расстегнуть ворот, повозился с пуговицей, но, разозлившись, вырвал её. Потом покрутил большой головой, словно воротник душил его. — Сейчас ночь, будем говорить иначе, открыто, правдивей, чем говорили бы друг с другом днём. Ведь ночь всегда обнажает сердце человеческое больше, чем дневной свет. Так вот послушай правдивые слова: он умрёт. Послушай меня, как друга.
— Я плачу хорошие деньги, так делай свою работу, мой милый друг, — ядовито сказал Эллингтон, повернувшись к врачу. — Если он умрёт, тебе места мало станет, понял меня?
— Ты его погубишь, — произнёс доктор голосом тихим и спокойным, как рок.
— Он будет жить, — упёрто повторил Алекс, сильнее сжав влажную бессильную ладонь.
— Чёрт, — в сердцах сказал доктор, видимо, уже отчаявшись достучаться до капитана, — будь же милосерден, Алекс! Найдёшь другого, а этот… Он не жилец.
— Да ты поймёшь или нет, наконец… — начал Алекс, но тут он, прервав себя, вскочил с кровати и выскользнул за дверь, осторожно прикрыв её за собой.
***
Джастин проснулся глубокой ночью, под рокот ветра за окном, но в сухом комнатном воздухе застоялась такая тишина, что, казалось, вместе с ней можно вдохнуть последние усохшие шепотки, остатки речей и разговоров, которые звучали здесь ночью.
«Этой ли ночью? Как долго я здесь?..» — Джастин приподнялся на локтях, всматриваясь в полумрак комнаты и не сразу увидев, справа от себя, поблёскивающие в тусклом свете канделябров зеркала, в золочёных рамах; в стёклах больших керосиновых фонарей на мраморных консолях сверкало золото.
Джастин не знал сколько и как его лечили, чем он вообще был обязан этой странной заботе, но ему было значительно лучше, словно бы болезнь медленно начала разжимать свои когти.
Не было слышно ни звука, кроме ветра из далёкой Дакоты, который колотился в северную стену, — ветра, прилетевшего из-за равнин, покрытых жемчужно-тусклым и мерцающим снегом. Он прилетел из-за холмов, где некогда стояли сосны и стонали на ветру, но янки вырубили леса, провели железную дорогу, и теперь ничего не стоит на пути у безжалостных порывов.
Северный ветер тряс раму в северном окне, северный огонёк в северной лампе дрожал и гнулся, будто в припадке. Калверли съёжился, внезапно осознав, как сильно грызёт его одиночество и тоска по родной южной земле: всё в этом краю неустанно напоминало ему о том, что он тут чужак. Весь Север, казалось, ополчился против него. На что ни глянешь, к чему ни притронешься — всюду следы ненависти. Ни один угол ему не принадлежит. И миску, из которой он прежде ел, уже, наверное, отдали собакам. Ничего нет здесь милого, душевного, всё — отчуждение и насмешка, ненависть, всё здесь дышит лютым дыханием. Эта земля, эти люди хотят его смерти.
Джастин прикрыл глаза, вспоминая родной дом. Он удивлялся красочности своих воспоминаний, хотя прекрасно знал, что произойдёт, — всё это уже было; вот сейчас он шагнёт в просторную, высокую белую прихожую с полом, отсвечивающим, как лёд, и в дальнем её конце, в дверях комнаты, освещённой неверным светом камина, появится мать и улыбнётся. Она пойдёт ему навстречу, нетерпеливо постукивая каблуками, поднимет лицо, слегка склонив голову набок, чтобы сын смог запечатлеть на нём положенный поцелуй. Материнские глаза, блестящие и чуть-чуть раскосые, будут смотреть на что-то за его спиной… Джастин вынырнул из омута воспоминаний и судорожно всхлипнул, понимая, как он на самом деле утомился от такой жизни: жизнь износилась, высохла, истончилась страданием и мучительным страхом, а душа закаменела, покрылась несмываемым слоем пыли. Обнажённый и морозно-холодный камень в груди пылал жарчайшим внутренним огнём, который рвался наружу, придавая сил. Джастин так не хотел сдаваться, ему невыносимо хотелось увидеть родных, ещё раз пройтись по алее и истоптанным дорожкам, ведущим к беседке у ручья. Он хотел домой.