– Где?
– В клинике, за городом, в сосновом бору. Говорят, красота необыкновенная, лучше, чем в Швейцарии.
– На свете много мест лучше Швейцарии.
– Дело не в этом. Там такие условия, у каждого отдельная палата, врачи сами приходят, больные вообще друг друга не видят, даже на прогулке.
– Откуда вы знаете?
– Соседу счастливый билет выпал.
– Подопытное счастье.
– В смысле?
– Говорят, он там опыты ставит, Андрей Андреич.
– Главное, чтобы польза была.
Они говорили. Водитель переводил глаза с одного на другого.
– Я боюсь много потратиться, еще неизвестно, какой мне счет выставят в конце концов. Я далеко не миллионер, далеко. Десять дней, что я тут буду делать? С ума сойду. В Москву? Бензин, дорога, я и так устал как собака, и не хочу я в Москву, пока здесь не решу, не хочу возвращаться.
Так он сказал, покраснев от досады. Обычно он был бледен, почти прозрачен. Ему жена – было время – говорила:
– Мне кажется, сквозь тебя свет виден.
Она шутила, но впечатление прозрачности действительно существовало.
Он был тонкокостный, худой, высокий, со светлыми, мягкими волосами, темневшими, тяжелевшими от воды. Они и видны становились отчетливо только мокрыми. Щетина не росла на лице; если не брился, пушок обвивал паутиной. Глаза – как лед, почти без цвета, с черными точками зрачков. Сейчас, от усталости, белки порозовели, вены на руках вспухли. Хотя руки никакой тяжести не держали, кроме бумажек.
– Ничего, – сказала румяная, жаркая, точно из печки выпрыгнувшая тетка, – не горюй, я тебя у своей бабки поселю за бесплатно. Если только есть у нее захочешь, тогда плати.
– Это где, далеко?
– На Казанке.
– Где?
– Район так называется. Бывший рабочий поселок. Деревянные дома, удобств нет, зато огороды. В основном старухи живут.
– Понял, понял. Я его проезжал вчера.
– Если из Москвы, то, наверно, проезжал. Ты ничего не завтракал сегодня?
– Аппетита нет.
– Молодец. Значит, сегодня на сахар сдашь.
Вдруг он вспомнил:
– Да ведь там света нет!
– Где?
– На Казанке вашей.
– Как это нет?
– Я сам видел. Ночью.
– Да все уже починили. Там часто аварии, но все чинят.
– И машину не поставишь. Угонят.
– В сарай можно, под замок, сарай пустой стоит. Только чего я тебя уговариваю, не знаю. Вольному воля.
Выстукивали водителя, кололи, осматривали, завели целое дело, куда записали рост, вес, пульс, давление, число зубов, плохих и хороших, с пломбами и без, записали, как он слышит и как видит, просили открыть рот, вдохнуть, присесть, вытянуть руки и кончики пальцев…
Они осматривали его снаружи, просвечивали рентгеном внутренности, забирали кровь из пальца и из вены. Наутро велели принести баночки с калом и мочой. Его спросили, женат ли он, ведет ли регулярно половую жизнь и нет ли затруднений.
Он пытался помочь врачам изо всех сил, отвечал на все вопросы, иногда даже с излишними подробностями. У окулиста вдруг вспомнил, что когда-то жена увидела его спящим с открытыми глазами.
– Она сказала, что я был как мертвец. Но проснулся от ее крика. Я и понятия не имел, что могу спать с открытыми глазами. Я вообще не понимаю, как это может быть.
Врач закапал капли, зрачки расширились, он заглянул сквозь них в глазное дно.
– Все дело в психике, я думаю.
Ничего врачи не знают, ничего. И ладно, бездарные, рвачи и невежи, – с этими все ясно, этих бы повесить на старинных тополях, ворон пугать… Он вдруг ясно представил ранний вечер, фигуры повешенных в розовеющем небе, неумолчный вороний крик, невозмутимых старух внизу, на лавочке, жующих сплетни беззубыми ртами. И головой тряхнул, отогнать наваждение.
Но даже очень приличные врачи не могут разобраться, чуть посложнее случай. Дело, конечно, в психике, но психиатры понимают меньше всех, опираясь на ложные свои теории. И вот идет этот, к примеру, парень в армию, может, даже и рад, что идет, потому что совершенно не умеет сам ничем заняться, это уже по лицу видно, не надо и психиатра, а в армию ему, между тем, никак нельзя, нельзя оружие в руки. Бомба в его глупых руках – мировая война, конец света. Лезли дурацкие мысли в больничных очередях, плетущих паутину о болезнях, смертях и чудесных выздоровлениях.
За окнами угасал день. В коридорах зажглись белые круглые лампы.
Очереди поредели.
Хирург задержал до темноты. Не спешил, как большинство уже врачей к вечеру. Видно, никто его не ждал дома, или просто не хотелось ему домой. Не столько осматривал, сколько расспрашивал.
– Наверное, вы музыкант. У вас сильные кисти и пальцы.
– Точно.
– Гитарист?
– Угадали.
– Где выступаете?
– В клубах. “Разиня” – был такой, один из первых, а сейчас я во
“Взлетной полосе”.
– Да, да, знаю, – обрадовался хирург, – у меня сын в Москве, он говорил про “Взлетную полосу”, вы, значит, оттуда, очень интересно, там хорошие музыканты, не мусор.
Поговорили о музыке, о деньгах, о Москве, о России, о мире. Водитель вышел от хирурга в совершенно уже безлюдный коридор. Влажный, только что отмытый пол отражал круглый свет ламп.
Старуха не пустила его в свой дом. Рассмотрела, сдвинув тюль, сквозь окошко на терраске. Вышла. Оглядела машину. Повела через огород в другую часть дома, с отдельным входом.
На Казанке все дома делились на четыре части. По нынешнему безлюдному времени жила в одной части какая-нибудь старуха, а в трех других – никто, или бомжи забирались. Днем сидели на солнышке в запущенном, заброшенном огороде, старуха наблюдала за ними со своего участка сквозь редкий, ненадежный штакетник. Страшно жить в таком соседстве. Писали жалобы, запирались на ночь на все засовы, молились иконам в углу, прислушивались, что творится за стенкой, не замышляется ли злодейство.
Вернувшись через неделю в Москву, как с другой планеты, он получил и прочитал несколько писем, которые сам же себе и написал от нечего делать на далекой планете Казанке и опустил в почтовый ящик у гастронома.
“…Погода не держится. Каждый день разная. По вечеру не угадаешь утро. Например, вчера:
Вечер тихий. Ничто не движется. Воздух остановился, старухи сидят неподвижно, кошка не шевельнется. Утром просыпаюсь в серой мгле. Все дрожит от ветра. Бегут сплошной пеленой низкие тучи. Холодно.
Разжигаю старую печь. Весь день сижу и пью чай. Спать ложусь засветло. Просыпаюсь от солнечных квадратов на облупленной печи.
Утро ясное. На земле, на досках забора, на ветках, на проводах – иней.
Что за место! Дно. Трущобы. В той части дома, где меня поселила старуха, вырваны даже провода.
Она поставила мне раскладушку. Застелила. Принесла чайник, чашку.
Дрова велела брать в сарае, за дощатой перегородкой. Когда иду за дровами, встречаюсь с моей машиной как с другом.
Я спросил, почему сняты провода. Она сказала, что Лешу, – значит, здесь жил Леша, – бросила жена. Он запил, порубил топором мебель, пропил все, даже провода, сейчас он в тюрьме, его бабка, она живет в деревне, просила присмотреть за домом, чтобы бомжи не захватили.
– Что я сделаю, если захватят? – спросила меня старуха.