Выбрать главу

— Деньги и всё с ними связанное мне отвратительны, — сказал отец Эдуард де Жекс, обращаясь к своим сапогам. Он упёр их в мостовую, стиснув щиколотками голову герцогини Аркашон-Йглмской и, таким образом, вынудив её смотреть ему в лицо. — Ещё живы люди, помнящие время, когда аристократам не приходилось думать о деньгах. Да, и среди знати были богатые и бедные, как были высокие и низкие, красивые и уродливые. Однако даже крестьянину не пришло бы в голову, что нищий герцог — в меньшей степени герцог, или что богатую шлюху надо сделать герцогиней. Дворяне не радели о деньгах и не говорили о них; а если и стремились к ним, то тщательно это скрывали, как всякий другой порок. Церковнослужители не марали деньгами рук, за исключением тех несчастных, в чьи неприятные обязанности входило вынимать десятину из церковной кружки. Обычные честные крестьяне были счастливо избавлены от денег. Для дворян, клириков и крестьян — трёх сословий, нужных в порядочной христианской стране, — деньги оставались странной диковиной, непонятной, как индусу — церковная облатка. В них видели наследие языческих римских некромантов, талисманы подземного культа Митры, которые святой Константин после обращения в истинную веру почему-то не уничтожил вместе с капищами идолопоклонников. Те, кто чеканил или преумножал деньги, были тайной кликой, заразой, пережившей столетия — не лучше иудеев. Да многие из них и были иудеи. Они стягивались в такие города, как Венеция, Генуя, Антверпен и Севилья, и опутывали мир паутиной, сетью, по которой деньги сочились слабой прерывистой струйкой. Это было мерзко, но терпимо. Всё изменилось в последнее время, изменилось страшно. Культ денег распространился по христианскому миру быстрее, чем учение Магомета — по Аравии. Я не понимал всего ужаса происходящего, покуда вы — жалкая голландская потаскуха, марионетка недужных банкиров — не явились в Версаль и не получили графский титул вместе со сфабрикованной родословной. И за что? За благородство? Нет, за то, что вы — верховная жрица денежного культа. Ваше умение обращаться с деньгами обворожило тех же развращённых царедворцев, что по ночам служили в заброшенных церквях чёрные мессы.

Поэтому я решил, что сожгу вас на костре, Элиза. Для меня это стало тем же, чем был для сэра Галахада святой Грааль — целью, поддерживающей в испытаниях и странствиях. О нет, я не просто хотел увидеть, как вас пожирает медленное пламя; не думайте, что я настолько потворствую своим прихотям. Ваша казнь, Элиза, стала бы кульминацией, катарсисом Великого делания очищения. Англия пала бы пред войсками христианнейшего короля и Голландская республика вслед за ней. Не только вы, но многие сгорели бы на аутодафе, которые запылали бы по всей Европе, как сейчас на Хей-маркет эти костры. То был бы конец ереси — ереси так называемых реформатов, евреев, а главное — культа денег. Микеланджело новой эпохи, работающие не для денег, а во славу Божью, запечатлели бы триумф веры на великих картинах и фресках. Там было бы много фигур, но в центре каждой картины, каждой фрески, на самом почётном месте, красовались бы вы, Элиза, в пламени костра посреди Чаринг-кросс. В кругосветном плавании, страдая от морской болезни, холода и усталости, я порою начинал терять веру; тогда я думал о грядущем торжестве и вновь обретал силу. Оно звало меня вперёд; и в то же время страх перед ним гнал Джека, как щёлканье бича над ухом гонит вола.

Во время этой странной речи Элиза по-прежнему старалась перепилить ремень из воловьей кожи, на которой держалась дверца. Чтобы де Жекс не заметил движений её плеча, резать приходилось осторожно, а значит, медленно. Де Жекс явно не спешил со своим аутодафе, но Элиза боялась, что сейчас он выведет какую-то мораль, а затем подожжет карету или сделает что-нибудь ещё в таком роде. Поэтому она задала вопрос: