Привыкают солдаты к боям, к фронтовому быту. И слово «погиб», так и не постигнутое разумом, лишь принятое как факт, стало за войну почти привычным. Но вот оказалось, что самые простые житейские вещи из той, уже полузабытой, довоенной жизни способны потрясать нас. Может быть, по-другому, но с такой же силой недоумения и непостижимости.
…Батальон на марше. Танки несутся на предельной скорости. Теплый июньский ветер забивает рот, и скорость ощущается как счастье. По обе стороны шоссе тянутся полосы ржаных полей, за ними — села, упрятанные в зелень садов. Цепляясь крайними, уже редкими хатами друг за друга, села переходят одно в другое. А на обочинах дороги стоят женщины с ведрами, корзинами, протягивают навстречу нам жестяные кружки, и в позах, лицах женщин, в их зовущих остановиться руках столько привычной безнадежности, что танкисты не выдерживают — батальон останавливается. Выныривают из люков водители, прыгают с брони башнеры, заряжающие, командиры машин. Кто-то, первым добежавший до женщин, сдвинул на затылок шлем, свистнул лихо, заорал во всю глотку:
— Братцы! Ягоды! Прода-ю-у-ут!
Мы давно уже отвыкли от денег. Они представляли ценность лишь для нашей солдатской памяти — такую же, как фотокарточки или письма из дома, связывавшие нас с мирной, гражданской жизнью, в которой были магазины, базары, леденцовые петушки на палочках, клюквенный и брусничный морсы.
— Деньги! У кого есть деньги?
Старшина Саня Крюков, твой водитель, подумав секунду, нерешительно расстегивает комбинезон, лезет в нагрудный карман гимнастерки, не торопясь достает красноармейскую книжку, бережно извлекает из нее трехрублевую бумажку. Стоит раздумывая. Решившись — эх, была не была! — поспешно шагает к ближней, сморщенной, как увядший гриб, старушке, хлопает трояком по ее ладони:
— Давай, бабка! Мне и моему боевому экипажу!
Те немногие, кто имеют рублевки, трояки, пятерки, достают их, протягивают жестом миллионеров: «На все!» И женщины, тоже счастливые, торопливо выдирают листки из потрепанных школьных учебников, неумело вертят кульки, жестяными кружками отмеривают, насыпают в них ягоды и подают торжественно, с поклоном. И купивший улыбается и кланяется в ответ. И все это волнующе-радостно и торжественно.
Среди лиц в шумной текучей толпе вижу твою легкую стремительную фигуру, твои выискивающие кого-то глаза. Увидев меня, ты кричишь откровенно восторженно:
— Люба! Я купил тебе ягод!
Кажется, именно тогда впервые увидела я тебя не комбатом и вообще не военным, а просто мужем. Счастливая, одаривала я танкистов ягодами. А в сердце мое, как в копилку, легли первые приметы нашего будущего счастья.
Где, в каких краях это было? Кажется, в Подолии… Твой восторженный возглас живет во мне по сей день. Стоит лишь вспомнить его, как ощущение счастья, гордости и смущения вновь обдает меня, будто я опять стою перед товарищами, на глазах у которых приоткрылась завеса нашей любви.
Логика жизни — в чем она? Казалось бы, ощутив близость победы, солдаты должны беречь себя, а они дерутся все яростнее, все нетерпеливее рвутся в бой с коротких передышек. Я же все чаще мечтаю о нашей с тобой послевоенной жизни. «Люба! Я купил тебе ягод!» — все звучит во мне.
О, скорее, скорее в бой!
Львов… Разве я знала, разве могла подумать, какое место займет в моей судьбе этот город?.. Бой, текучий, стремительный, идет на соседних улочках, а здесь довершают дело автоматчики: вылавливают вражеских фаустников, выкуривают из полуподвалов пулеметчиков, выбивают гитлеровских солдат из комнат, подъездов, о лестничных площадок, из дворовых переходов, глухих тупичков и закоулков.
В глазах раненых и настороженность, и надежда, и вера, и недоверие. Санинструктор перед ними как актер: надо скрыть тревогу, усталость, голод, желание спать. Надо быть веселым, шутить, комментировать бой, идущий на этой вот самой улице, комментировать спокойно, чтобы развеять излишние опасения, и с юмором, чтобы снять напряженность, ожидание беды.
Моя сумка совсем тощая. Чем делать перевязки? И мне надо догонять танки. А раненые беспомощны, точно дети. Как оставить их без присмотра, без ухода, без помощи? Спрашиваю себя: «А я со своим трофейным пистолетом уберегу их, что ли?..» Ворчу, злюсь на пехотинцев: «Где у них санитары и санинструкторы?..» А в то же время, что бы я делала, если бы не пехотинцы? У раненого танкиста все оружие — пистолет. Пехотинцы же всегда с автоматами. И если к тому же есть среди них раненные легко, могущие стрелять, я оставляю их и мчусь вслед за танками почти со спокойной душой. В первые минуты еще поднывает сердце: не прорвались бы туда немцы, не чесанул бы автоматной очередью в окна подвала какой-нибудь заблудший гитлеровец… Но тревога за «тридцатьчетверки» — где они? целы ли? не горит ли какая-то из них? не истекает ли кровью экипаж? — уже владеет мной, зовет, заставляет вслушиваться в рев моторов, в скрежет гусениц и вытесняет тревогу о раненых, оставленных на уже освобожденной улице.