Выбрать главу

— Морская вода соленая, она сама тебя вытолкнет, — снисходительно успокаиваю я его.

Захлебываясь от восторга, Алешка рассказывает, как ты удирал в Испанию, как отлупцевал трех хулиганов, которые хотели снять с твоей руки часы: ремнями, снятыми с их же брюк, стянул им запястья и велел парням, всем троим, шагать в милицию.

— И пошагали? — недоверчиво спрашиваю я.

— И пошагали!

Алешка хвастает твоей силой («Папу перебарывает!»), умением плавать («Ныряет и плавает, как дельфин!»), мастерить разные вещи («Табуретки, полочки, шкафчики, сундучки, которые мы привезли из Карачева, все он сделал!»), умением ходить на лыжах («Первый разряд имеет!»). Своими рассказами Алешка еще больше подогревает мой радостный интерес к тебе, к вашей семье, едва ли подозревая, что он — единственный в ней, кто не доставляет мне этой радости, и что, приходя к нему и поддразнивая его — наивного, несмелого, я делаю это с хитростью: чтобы так же вот приходить в ваш дом, когда кончится учебный год и приедешь ты…

Очень старые люди, вероятно, чувствуют приближение смерти. В первый день летних каникул, когда, вымыв на общей шестиквартирной кухне пол и прибрав в комнате, я хотела уже умчаться к своей скале, тетушка задержала меня. Непривычно нарядная — в черном шерстяном платье с пожелтевшим от времени кружевным воротником и манжетами, без обычного платка на голове, с тщательно причесанными седыми волосами, уложенными на затылке в тощую шишку, пахнущую земляничным мылом и холодной водой, с румянцем на морщинистых щеках, — она медленно и как-то торжественно обходила комнату, а руками, обтянутыми сухой, потрескавшейся, как измятый пергамент, кожей, держалась за стены, за стол, за спинки стульев, за головку кровати. Касаясь вещей, она будто прощалась со всем, что окружало ее здесь на протяжении жизни.

— Вы что, тетя? — спросила я недоуменно.

Вместо ответа она долго откалывала от своего воротника потускневшую серебряную брошь с голубым камнем и потом так же долго прикалывала ее к моей белой, зашнурованной на груди майке.

— Не надо, не люблю брошек, — запротестовала я и тут же прикусила губу: торжественность, с какой тетушка действовала, ее наряд, выражение ее лица, глаз встревожили меня.

— Ничего, полюбишь, — медленно и ласково проговорила тетушка. — Это будет память. Обо мне.

Взяв со стола, она сунула в мои руки что-то хрусткое, завернутое в цветную тряпицу. Вздохнув, объяснила:

— Тут всего пятьсот рублей. Только и удалось сколотить. Но я посчитала: сто двадцать на похороны хватит. Больше-то и не смей расходовать. Остальное тебе на жизнь. Береги их, смотри.

Таким же ровным, будничным голосом она сообщила, что уже искупалась и оделась, что мне останется лишь натянуть ей на ноги специально сшитые матерчатые тапочки да повязать голову платком, который она не надела потому, что не хочет мять. Еще она сказала, что гроб ею уже заказан, надо лишь заплатить за него. На тумбочке у кровати лежали сложенные стопкой простыни, небольшая подушечка, а на ней неуклюжие матерчатые тапочки. Тетушка назвала имена женщин, которые придут сварить и состряпать то, что необходимо для поминального обеда, имена тех, кого надо на него пригласить.

— Вот… — Раскрыв изъеденные жучком-точильщиком створки посудного шкафа, она с удовольствием перечислила все заранее заготовленное ею: бутылки с водкой и виноградным вином, кульки с рисом, сахаром, мукой-крупчаткой, грецкими орехами. — Купишь только хлеба пять килограммов да килограмма два мяса, — сказала она. — Остальное есть. Все, что надо, есть.

Попросила, подтягивая дрожащими руками гирю ходиков:

— Да не уходи уж сегодня никуда…

Потрясенная, я подошла к окну. «Сегодня, сегодня…» Надо было о чем-то подумать, что-то спросить, сказать, но мысли ускользали, как упавший в ручей обмылок. Нет, все это понарошку, не взаправду. Разве можно угадать день, в который умрешь? Разве может человек, даже очень старый и немощный, так обдуманно спокойно готовиться к собственной смерти? Нет, нет!

В полдень тетушка попросила:

— Сядь-ка рядышком.

Я пододвинула стул к кровати. Погладив меня по лицу, она обеими руками взяла мою голову, притянула к себе, поцеловала в глаза, в лоб. Сказала:

— Живи, дитя, честно, разумно. Школу не вздумай бросать. Я написала в Ленинград брату, чтобы он помогал тебе. Да сколько он сможет? Старый он. Старше меня. Ты очень-то на него не надейся. Летом иди работать в столовую. Говорила я там про тебя. Посудомойка им всегда надобна. И харчиться там сможешь. — Она еще раз поцеловала меня в одну щеку, в другую. Вздохнула облегченно: — Ну вот, теперь все. — И скончалась. Так же непостижимо спокойно, будто сделала в этом мире все, что должна была сделать, и теперь с легким сердцем отправлялась в иную жизнь.