— Правда, — шепотом подтверждаю я.
На востоке светлеет, розовато окрашивается полоска неба. Светает. Наступает утро нашего последнего боя.
Горькие и гордые севастопольские воспоминания. Гордые — потому, что мы держались до самой крайней возможности и отступили с Мекензиевых гор, когда уже ни справа, ни слева не оставалось никаких флангов. Мы отступили, зная, что исполнили свой солдатский долг до конца. Однако совесть все равно терзала нас: враг занимал Севастополь. Гитлеровцы шли колоннами — колонна за колонной.
На камнях Сапун-горы, где ни закопаться, ни укрыться, терял полк последних бойцов. Но живые оставались живыми и называли счастливчиками тех, кто имел гранату, и завидовали им.
Командир полка — в новом кителе с двумя сияющими на солнце орденами Красного Знамени и медалью «XX лет РККА» — собрал всех на командном пункте. «Зачем это?» — недоумевала я, с тревогой поглядывая на строй приближавшихся немецких рот.
Только сейчас, когда мы собрались вместе, в тесном кругу, лицом к лицу, я вдруг заметила, что бойцы — почти все молодые ребята, мои ровесники — выглядели стариками: заросшие, коричневые от солнца лица измождены. Глубокие запыленные морщины прорезают лоб. Густая сетка морщин помельче лежит у запавших воспаленных глаз. Кровят и едва разжимаются черные потрескавшиеся губы… Трогаю рукой свое лицо и понимаю, что я выгляжу, конечно, так же: такие же морщины на лбу, такие же запавшие щеки, так же запеклись губы и слезятся глаза, — наверное, такие же красные.
Мы измотаны неравными кровопролитными боями. Но еще больше измучены бессонными ночами, голодом, жаждой и зноем. Наше изорванное, избитое пулями и осколками, добела выцветшее, пропитанное потом и кровью, насквозь пропыленное, измазанное землей и копотью обмундирование коробится, как брезентовое. Мы стоим друг перед другом и перед нашим командиром, столько пережившие, готовые принять последний бой. И так хочется сказать на прощание всем и каждому в отдельности какие-то необыкновенные слова!
— Друзья мои! — обращается к нам майор. — Нас мало. Но мы будем сражаться так, как подобает бойцам Красной Армии, защитникам Севастополя! — Он подходит к каждому, каждого обнимает и целует. Это — прощание.
Мы приготовились, ждем: пусть немцы подойдут и подкатят ближе. Пусть наши жизни обойдутся как можно дороже.
Матросы из действовавшей с нами морской бригады стягивают с себя гимнастерки, остаются в тельняшках. Позади, совсем недалеко от нас, — штаб дивизии, его службы, политотдел. Там тоже приготовились.
А гитлеровцы идут, как на параде. По четыре в ряд. Медленно и ровно, тоже как на параде, катят мотоциклы. Сквозь завесу пыли видны вяло свисающие в неподвижном воздухе полотнища вражеских штандартов.
Я мысленно прощаюсь с тобой. Желаю одного: чтобы ты знал, каким был наш последний бой, знал, что в самую трудную минуту я подумала о тебе.
И вот команда: «Огонь!» Ее подал сам майор. Обычно негромкий, голос его прозвучал гордо и грозно, и я обрадовалась этому. И потом радовалась, что от наших выстрелов падают и бегут гитлеровцы и залегают, залегают для боя. С нами — с горсткой последних бойцов!
— Огонь! Огонь! — уже яростно кричал майор.
Но вот замолчал пулемет. Без его трескотни стало тихо и боязно. Бегу к Пете Сизову. Меня опережает матрос. Отодвинув безвольное Петино тело, он ложится за пулемет. Короткие трескучие очереди снова заполняют тишину, и немцы, которые уже поднялись и пошли было в полный рост, снова падают на землю.
Остатками последнего бинта перевязываю раненного в голову и потерявшего сознание Сизова, а майор все повторяет яростно:
— Огонь! Огонь!
И от мысли, что он вот-вот поймет ненужность своей команды и замолчит, становится не по себе.
— Огонь, огонь! — не утихая, звучит во мне. И потом, когда я легко и свободно поднялась в тихую жарко-желтую, захватывающую сердце высь, где на огромном пространстве от неба до земли летали, кружились, водили хороводы ослепительные солнечные блики, во мне все звучало, билось это властное и сильное слово: «Огонь!»
А солнце жжет огненно. Оно иссушило рот, связало губы. Хоть бы глоток — один глоток воды… Надо чуточку полежать в тени под кустом…
Опускаюсь на землю — прямо на ящик со снарядами. Ого, целый ящик снарядов!.. Но сдвинуть с места не могу — тяжело. Палкой выламываю доску и, испугавшись ее сухого треска — немцы услышат! — падаю на сухую колючую землю. Прислушиваюсь. Тишина… Тогда я встаю и, присев на корточки, вытаскиваю снаряд, беру в охапку — один, другой. Снаряды тяжелые. Подымусь ли я с ними?