— Что, что случилось?
Старшина Редькин дергает себя за ус. Обычно он делает это после трудного боя, когда мы не досчитываемся кого-то из товарищей. В такие минуты к нему лучше не подходить. «А, не трогайте меня!» — побагровеет, затопает ногами, заорет яростно он и, надвинув низко на лоб пилотку, ссутулившись, уйдет прочь. И я не спрашиваю его. Я обращаюсь к Петру, к Косте:
— Что случилось, ребята?
Тереблю за пуговицу на вороте гимнастерки Ванюшку Петлякова.
— Ну, Ванечка, миленький, а?
— А то… — будто выдавливает из себя Ванюшка Петляков. — Нету здесь… дивизии нашей… — Он говорит это, глядя куда-то поверх крыш.
— Из оперативного подчинения этого соединения, — кивнув на станционный павильон, повторяет чьи-то казенные, официальные слова Костя Сыроваткин, — возвращена обратно.
— Только и всего? Так это ж пустяки. Найдем! И дивизию, и полк найдем! Вместе-то веселее.
— Веселья как раз никакого. — Тяжело вздохнув, Петя Сизов опускается на край канавы, рвет траву и пучком ее, размазывая пыль, протирает носки сапог. Больше он не говорит ни слова. Ванюшка Петляков и Костя Сыроваткин тоже молчат. Старшина Редькин наклоняется, срывает травинку, и я понимаю, что он хочет спрятать от меня лицо. Чего-то они не договаривают… А может, я не должна ни о чем спрашивать? Но ведь все, что касается нашей дивизии и полка, касается и меня! Так или не так?
— Значит, загадываете загадки? Не хотите говорить? Ну, что ж… — Выдержав паузу, вскидываю на плечо мешок, картинно кланяюсь: — До свиданьица!
— Сядь-ка! — Старшина заступает мне дорогу. Ванюшка и Костя тоже садятся — долго и как-то неловко, стеснительно, словно никогда не сидели на пыльной траве.
— Убило… Командира дивизии убило, — перебирая травинки, незнакомым деревянным голосом произносит обычно такой разухабистый старшина. Я сразу понимаю, о ком идет речь, но переспрашиваю:
— Комдива?
Я еще сомневаюсь. Ведь он, наш Батя, был заместителем, и это позволяет надеяться.
— Да, — кивает старшина и разрушает мою зыбкую слабую надежду. — Его недавно комдивом назначили. Ты, поди-ко, и не знала?.. Эх, люби меня, Дуся! — Он бьет оземь пилоткой. — Только адъютант погоны полковника заготовил, только нацепил на новый китель…
— Как… убило? — все не понимаю я. Слова застревают в горле. Наверное, их не слышно, и я спрашиваю громче: — Как… то есть… убило?
А перед глазами, сменяя одну другую, проходят картины: боец, убитый осколком… Смертельно раненный лейтенант… Кто-то разорванный снарядом… Сержант, изрешеченный пулями… Так это бывает на войне. Так было с другими. А как же убило майора?
— Пулей. В голову. Прямо в висок. И — стоп машина…
Только теперь постигаю смысл сказанного: пулей в висок. Упал ничком и — конец…
Меркнет закат. Солнце скатывается, падает за дома. В наступающих сизых сумерках мир становится нереальным, как при солнечном затмении, когда на все вокруг смотришь через задымленное стеклышко.
Зябко. Тоскливо. И я совсем не знаю, где, на каком фронте находишься ты. Жив ли? Думаешь ли обо мне?
Всегда твердо верившая в нашу встречу, сейчас я поражаюсь собственному безрассудству: ну как, как могла я верить, что когда-нибудь встречусь с тобой на этой огромной войне?
Старшина Редькин прижимает к себе мою голову, приникает к ней колючей заросшей щекой.
Погиб… Воспоминания наводняют меня, картинами встают перед глазами. И в каждой — он, наш Батя.
Вот он снимает пробу с обеда…
Поздравляет меня с наградой…
Вот командует: «Подпустить на ближние фугасы!..»
Вот чертит что-то щепочкой на песке…
Сам ведет огонь из орудия…
Вот склоняется над картой в блиндаже…
Раненный, в окопе приказывает кому-то: «Связь, тяните сюда связь!»
Бои — беспрерывные. Полк уже давно не полк. Нас совсем мало, и Батя теперь с нами постоянно, каждую минуту. Как деревья соком земли, питаемся мы его опытом, его твердостью, строгостью, заботами и даже просто присутствием. Будь в полку другой командир, мы тоже, конечно, воевали бы как надо, но безмерное уважение и любовь именно к такому человеку, ставшему мерилом человека, командира и коммуниста вообще, к тому же москвичу, с которым связывалось наше представление о жителях столицы, делали конкретным, почти осязаемым понятие долга, любви к Родине, к Москве и позволяли свершать, казалось бы, несвершимое.