Пулеметчик поет старательно. Он раскалывает слова на части, он торжественно чеканит слоги, и одинокое, вызывающе звонкое и страстное пение это обжигает душу. Ты с ужасом ждешь выстрелов, и все-таки треск сплетенных воедино автоматных очередей оглушает неожиданностью: будто плетью хлестнули по сердцу. Одновременно качнулись и рухнули темные силуэты, только большой — медленнее. А ты пришит пулями к земле, и твоя ярость к врагам бессильна… И на тебя, обессиленного голодом, жаждой, потерей крови, сознанием того, что ты остался один в этом наводненном, обжитом врагами лесу, все наплывает и наплывает забытье. «Еще бы один патрон, — думаешь ты. Отвечаешь словами старшины: — Кабы не бы…»
А забытье подступает все настойчивее. И вдруг мысль: «Партбилет!..» Она, эта мысль, выносит тебя из наплывающего тумана. Задыхаясь от нехватки воздуха, возвращаясь из беспамятства, проваливаясь в него и снова возвращаясь, раздираешь ты траву под деревом и, ломая ногти, царапаешь, ковыряешь тугую, слежавшуюся землю. Ямка, кажется, уже достаточна, но ты вдруг понимаешь, что это бессмысленно: земля сырая.
Вконец ослабевший, торопясь — приближается рассвет, — непослушными, будто одеревеневшими руками стягиваешь ты с себя гимнастерку, стаскиваешь промокшую от крови нижнюю рубаху, заворачиваешь в нее пробитый пулей партбилет. Теперь надо углубить ямку… Нет, не получается. Что же дальше?.. Засыпать сверток землей, замаскировать травой, дерном, старыми листьями?..
А дышать совсем нечем. Грудь ходит, как дырявые кузнечные меха, в которых не задерживается воздух. «Надо!.. Надо!..» — твердишь ты, и рвешь траву, и сгребаешь сухие листья. И как это немцы не слышат твоего свистящего дыхания, твоих шорохов? «Ах да, они, наверное, решили, что нас было двое… нашли и успокоились… Ишь как галдят обрадованно… Сволочи…»
Потом ты долго и трудно, с перерывами на отдых, натягиваешь гимнастерку. А мысль об одном: «Закопал партбилет… Закопал… партбилет…» Есть в этом что-то страшное, стыдное, унизительное.
«Но ведь я… спрятал его… от врагов!» — убеждаешь ты себя. Однако от этого не становится легче. «Нет, нет… не закапывать… не прятать!..» Ты расшвыриваешь дерн, вытаскиваешь сверток, слабеющими руками долго ищешь в складках материи маленькую тоненькую книжицу. Вытащив, прижимаешь ее к ране на груди: окровавленным, они уже наверняка не смогут воспользоваться… Так… Теперь можно и расслабиться…
А забытье подступает все настойчивее, и уже нет сил противиться ему. Да и надо ли? Мысль о жизни кажется несбыточной, как чудо. Ты принимаешь смерть с легким сердцем. Она несет избавление от того страшного, что могло бы случиться с тобой, живым, но беспомощным, в этом занятом немцами лесу. Значит, чудо не свершится…
Чудо свершилось!
Ты пришел в себя. Удивился: «Жив!» Осмотревшись, понял, что тебя прячут. «Значит, свои…» Дальний глухой угол сарая — тот, в котором ты лежишь, забит сеном. Вокруг тебя сбились мальчишки. В отцовых треухах, в драных, не по росту огромных, измазученных телогрейках, в таких же больших, не по ноге сапогах. Самый старший, беловолосый, с розовым, сплошь усыпанным веснушками лицом, подносит к твоим губам жестяную кружку с кипятком. Он серьезен, сосредоточен, губы собраны в узелок — как у старушки.
Ты счастлив: «Жив!» Рядом на соломе лежат в старой шапке большущая вареная свекла, две картофелины. В сторонке — горка свекольных и картофельных очистков, а в открытом спичечном коробке с добела исчирканными боками — щепотка соли. И во рту сладковатый вкус свеклы… Потом опять — волны, волны, солнечные блики на воде. Забытье…
Приходя в сознание, ты всегда видел мальчишек — одних и тех же, — их курносые веснушчатые носы, сверкающие испуганным любопытством глаза.
— Чижики… — Ты улыбнулся, произнося это слово, и в ответ обрадованно зашелестел мальчишечий шепот:
— Оклемался! Я говорил — оклемается!
— Деда Матвея надо позвать.
— Ну да! Он коней да коров лечил…
— Что из того? Все одно лекарь. Понимает.
— А как сказать ему?
— Надо пошевелить мозгами. — Это голос старшего — беловолосого, с розовым, сплошь усыпанным темными веснушками лицом.
Однажды, придя в себя, ты ощутил плотность повязок, обхвативших твою грудь, твои ноги. Увидел, старика, обвислые, заросшие седой щетиной щеки, обвислые прокуренные усы, усталые, под лохматыми седыми бровями глаза, морщинистые коричневые руки.