Сразу после Нового года Анечка заболела. Пару дней она горела в лихорадке, затем стихла, перестала говорить и только лежала, закрыв глаза. Мусе несколько раз казалось, что Анечка уже умерла и что тощий плешивый Серафим тоже умер; в страхе Муся нагибалась над кроватью и, стуча сердцем, ловила их мотыльковые дыхания. Анечка и кот были еще живы, но Муся поняла, что это все-таки конец.
И тогда Муся взяла ведро и пошла за водой. Вернее, за снегом, потому что до проруби в реке идти далеко, да и невозможно уже. Ступени в доме были покрыты наледью. Муся спускалась долго, на ощупь, опираясь на ведро, потом долго черпала снег, потом бесконечно долго поднималась два пролета лестницы; вернувшись, Муся разожгла кухонную дровяную печку, поставила на огонь топленый снег, сняла с кровати невесомого Серафима, положила кота на столовую доску и коротким движением каминного топорика отрубила ему голову.
Крови в Серафиме оказалось мало; всю кровь Муся слила в воду; вода нехотя забурела, превращаясь в мутный бульон. Разделывать тушку Муся не умела, поэтому накромсала кота кое-как, без разбора, постанывая от ужаса. Мясо сварила, но не все, большую часть заложила в приоконный холод, решив сберечь на потом. Серафима Анечка ела несколько дней, Муся даже удивилась, ведь тщедушный был кот, одни кости, а как надолго хватило! Кормя Анечку, Муся разжевывала мясо в кашицу и сплевывала в ложку. Главным чувством Муси было сожаление о том, что так поздно расправилась с котом и позволила ему исхудать. Анечка будто бы оттаяла, зашевелилась, стала о чем-то спрашивать; черные ее подглазья немного смягчились, посветлели, впалые щеки стали теплее. Муся испытала невероятное облегчение; она подумала, что спасла дочку, успела, оттащила от края, прикрыла, уберегла.
Семнадцатого января сорок второго года Анечка умерла. Муся двое суток просидела у кровати. Она смотрела на дочку и думала, что Анечка будто бы спит, и Мусе не хотелось ее будить, и не было сил собрать Анечку в последний путь – на любимых санках, по Литейному, куда-то туда, куда отвозили умерших еще живые и еще ходячие.
Зима отступала. Муся не отмечала течения времени, но вдруг снег стал стремительно таять, уходить из города с позором, как проигравшая армия, разом из всех щелей, наутек. В один из дней Муся вышла из дому и захлебнулась солнцем. Шедший мимо мужчина тихо сказал: «Весна. Наконец-то. А вы видели, матушка, на деревьях-то почки! Нет-нет-нет, вы не поверите – почки!» Муся завернула за угол, прошла через мост, мимо цирка, на бульвар. Деревья были покрыты нежным кружевом почек. Муся отломила одну – почка было немного горькой, но такой поразительно живой! На обратном пути Муся попала под бомбежку. Взрыв случился совсем близко; Муся упала под водосток, из ушей ее текла кровь, из водостока текла талая вода, вокруг стояла бессовестно запоздалая весна сорок второго, а в кармане пальто был свернутый платок с горстью липких почек.
Летом сорок третьего прошелестел слух о том, что в городе появились коты. Что вроде бы пришли из глубинной России вагоны с мяукающими крысоловами, что где-то на товарных станциях выстроились очереди за котами, а может, и не выстроились вовсе, и котов просто так выпускают на волю… Слухи слухами, однако к зиме сорок четвертого котятами стали там и сям приторговывать; на рынке за котенка приходилось отдавать состояние – пятьсот рублей, такая вот установилась цена. Дорого, очень дорого, но пусть дорого, пусть немыслимо дорого, зато за пазухой пищит теплый мохнатый комочек, крошечная кошачья детка – и это в городе, где к сорок четвертому году живой ребенок был чудом!
Муся продала зимнее пальто. Ей казалось, наверное, что зимы больше никогда не будет. Котенок Серафим Второй по дороге зевал во всю рожицу, потом уснул. Подойдя к дому, Муся прислонилась затылком к ветхой двери подъезда, взглянула на белое весеннее небо и завыла, глотая слезы, – от нестерпимого своего горя и от истовой своей любви к новому кошачьему малышу.
До конца войны оставался еще год.
Каринэ Арутюнова