Выбрать главу

Деться тут некуда.

Последнее время я все думаю: написать бы всю правду. Не всю-правду: для этого нужно искажать, хитрить, — а всё-правду. Думаю уже месяц. Как раз мне надо очень делать кучу вещей. Позарез надо. Дальше некуда. Просто свет клином сошелся. Не сделаю, не выполню, не напрягусь — все рухнет. Все пропало.

А что пропало? Что рухнет? Что, собственно, рухнет?!

Ерунда какая-то. Все-то понятно. Просто мне трудно. А хотелось бы, чтобы не было. Чтоб ничего я не был должен…

А что я, собственно, должен? Будто бы?! А если и должен, то почему какую-то подобную чепуху?..

Уже месяц я подумываю написать бы такую книгу… Вот сегодня ехал я в автобусе… Кстати, почему это я все придумываю в автобусе? Не додумались еще, чтобы в одну секунду перелетать от дела к делу. Ехать надо. Иногда полчаса, иногда больше, когда меньше. Совершенно законная свобода. Едешь куда-то. Ехал бы и ехал. Только бы не вылезать. Особенно если рано утром. И еще дремлет в тебе сон. А за окном мороз, и окно замерзло. И если ты еще занял место у окна, и как раз под сиденьем — печка… А люди входят и выходят. И ты смотришь в лица. И девушки… Они тоже смотрят на тебя. И тоже выйдут. И ты едешь себе, едешь…

Вот я ехал и думал о такой книге. И думал, что обязательно напишу про парня, который сидит напротив. И смотрит на всех умным взглядом и чему-то такому умному в себе ухмыляется. Тыщу лет я знаю, как он ухмыляется!.. Обязательно надо про него написать в такой книге…

И вот я приехал домой, лег в постель и решил, хотя и невозможно написать такую книгу, все-таки что-нибудь записать, и сразу вспомнил про этого парня и что надо про него написать, и вот я пишу, пишу и все хочу про него написать, и уже седьмую страницу пишу, а даже не знал, о чем буду писать, пишу уже седьмую страницу, и все думаю, что надо писать об этом парне, и никак не могу подступиться к нему — все что-то пишу…

Я иногда выхожу на улицу. Спешу. И кажется — зачем я вышел? Да можно ли в таком состоянии пускать человека на улицу?.. Вот идут мне навстречу две женщины. Старые, усталые, из последних сил. И говорят друг другу какими-то высокими голосами: 4 И ты думаешь, можно сделать такую выкройку?.. Ну что ты… Я ему так и сказала… Ты не ходила на его концерт? Ван Клиберн прелесть…» Усталые такие. Идут куда-то. А я вот (разве можно так?) смотрю и вижу, какие у них худые старые ноги в черных чулочках… И вот эта женщина опять покупает ирисок на рубль. И этот пьяница купил бутылку фруктового вина и сунул ее мимо кармана. Она брякнулась о кафельный пол, и розовая жидкая лужица на полу… А он стоит, расставив криво ноги, и все, не понимая, смотрит на лужицу, и такое бессмысленное детство бродит по его лицу.

А здесь стоит ребенок. Кто-то его забыл. Разве можно оставлять таких на улице! Стоит, косолапый звездочет, и совсем обо всем позабыл. Никто его не теребит. И он смотрит на воробья. А воробей, серая такая птичка, чистится и чистится. Весь чистый.

И вот вчера я так глупо ошибся… Бежал, спешил и со спеху впоролся в женский туалет (две двери рядом). Мне еще раньше говорили, что в женском туалете отдыхают проститутки. И что уборщица даже специально для них держит пудру и папиросы. Я тогда не поверил.

А тут думал о чем-то — и впоролся. И вот сидят они в центре туалета, стулья в круг, и курят. Молодые, красивые, яркие, отвлеченные какие-то, такие простые… сидят и курят. И видно, беседовали — замолчали. Смотрят на меня так спокойно, без вызова, прервавшись… А я осознаю и вылетаю пробкой.

А книга — это чудо. Понимаете, это все, что я написал вот сейчас, — этого всего не было. То есть это было… Во мне, скажем.

Великое чудо.

И вот со мной едет человек. Мы живем на одной лестнице. И сойдем на одной остановке. Он едет с женщиной. Такая, уже не очень, женщина… В первый раз ее вижу. А вот про него я как много знаю! Конечно, мы даже не здороваемся, незнакомы. Но в том смысле, что я хожу по улицам, вижу тысячи людей, — по сравнению с ними я знаю о нем ужасно много. На одной лестнице все-таки. Так, от разу до разу, словно и не слушая, узнал о нем от разных людей. Отец, например, был с ним знаком, когда еще был студентом. И мама. Он вертихвост, по словам. Седой, немолодой уже человек, а вертихвост. Так и остался со студенческих лет. С тех пор они его и не узнали… Завкафедрой, седой человек, а вертихвост. Говорят, он замечательно катался на коньках, прекрасный был фигурист. Была у него первая жена. Умерла. Побродил, побродил — появилась еще женщина, с его кафедры. Вертихвост… Славная была, красивая. Ее я уже помню. Маленький был, а очень она мне нравилась. Дети у них были, Маша и Ваня. Ваня уже в школу пошел. А мама летела из командировки, и самолет разбился. Тогда весь Ленинград говорил об этом. С какой-то делегацией разбилась. И вот он ходит, вертихвост, с сеткой, набитой картошкой, фунтиками разными, ходит, фигурист… пьяный все чаще. Худенький такой, седой, маленький мужчинка. Однажды совсем до дому не дошел — свалился. Завкафедрой, что студенты подумают!.. В газетах писали. А то тащит его Ваня за рукав: «Ну, пойдем, папочка. Не надо, папочка…» Тащит домой. Самое великое — дом… Что — книги! А то однажды подошел ко мне. Никогда мы не здороваемся даже. Подошел и с особым вызовом, гордо так говорит: «Дайте мне пятнадцать копеек — я вашего отца знаю — я отдам». Неловко ему было 15 копеек потом отдавать — не отдал… А когда трезвый, ходит такой неистребимый — седой, худенький, маленький, — делает красивое лицо, по-особому проходит мимо женщины, подпрыгивает при каждом шаге, чтобы казаться выше. Вертихвост… И сейчас едет со мной в автобусе. Мы сойдем на той же остановке. G ним женщина. И слышу, говорят они на «ты» о делах кафедры. А времени двенадцать ночи, и едут они домой, туда же, куда и я.