Замечалось в последнее время и еще одно явление, новое для Москвы: толпа начала вмешиваться в дела общественные, начала громко роптать то на то, то на другое.
— Уняли бы людишек своих, пока самим шеи не свернули, — говорили со злобой про холопов князей Глинских. — Житья от них честному православному народу нет…
Толковали тоже про великую княгиню и ее любимца:
— Зазорно смотреть-то, николи ничего такого на Москве не видано. Вот людишки князей Шуйских сказывали, как и что делается, так стыд и срам.
Когда умер князь Михаил Львович Глинский и был похоронен как самый простой человек, поднялся страшный ропот черни:
— Креста на вороту нет, видно, у них! Бросили, ровно пса, деда государева. Видно, глаза колол им, о непотребстве их не молчал.
Точно гроза какая медленно собиралась в народе, и всюду слышался один припев:
— Известно, государь малолетен, ну, и делают, что хотят…
Все смущало до глубины души Федора Степановича Колычева, чуткого, наблюдательного, понимавшего, что делалось вокруг, а и дома не ждало его успокоение.
С некоторых пор в колычевском доме начало царить такое настроение, точно над этим домом нависла какая-то страшная грозовая туча, хотя старик Колычев пользовался по-прежнему почетом, а сын его был уважаем при дворе и никакой беды впереди не предвиделось. Но в других боярских домах шли пьянство и кутежи, как У молодых князей Глинских, или зрело глухое недовольство, готовое превратиться в открытый мятеж, как у князей Шуйских. Здесь же не бражничали и были далеки от измены правительству. Но не скорбеть о ходе дел и поведении стоящих во главе правительственных лиц здесь не могли уже потому, что семья была предана всей душой самодержавной власти, крепко стояла за главенство Москвы. Сознавать грубые ошибки и постыдное поведение тех, кому предан, и не считать себя в праве громко говорить об этом — это было страшно тяжело. Еще тяжелее было сознавать, что приходится молчать именно тогда, когда власть сама разрывает для себя страшную пропасть, внушает неуважение одним и дает повод к заговорам другим. Степан Иванович видел, что правительница со своим любимцем подрывает сама основание престола, и был принужден молчать, так как осуждать, власть значило подрывать уважение к ней или подвергаться опале, как изменнику. Он только хмурил брови и вздыхал, когда речь заходила о князе Иване Федоровиче Овчине-Телепнёве-Оболенском, а боярыня Варвара тихо со вздохом замечала:
— Ах, времена, времена!
И, целуя своего любимого сына, заботливо спрашивала его:
— Федюша, недужится тебе, голубчик? Лица на тебе нет.
Сын спешил успокоить ее и говорил:
— Ничего, матушка, я здоров. Притомился немного.
Отец искоса взглядывал на него и тоже вздыхал. Он сам начинал жалеть сына, понимая, каково ему служить при теперешнем дворе. Не такой человек Федор, чтобы не понимать, что делается вокруг него.
А Федор Колычев и точно с каждым днем становился и бледнее, и мрачнее, но не от недуга, не от усталости, не от бесцельного стоянья на ногах во дворце чуть не по целым дням, а от переживаемой им душевной ломки. Казалось, все, что он привык уважать с детства, было теперь забрызгано перед ним грязью, покрыто позором. Не смотрели бы его глаза на всю эту мерзость, на все это нравственное падение. Все тревожнее и тревожнее допрашивала его мать: