— Эх, сынок, сынок! — заговорил старик, не находя больше сил молчать. — Не пожалел ты моей седой головы. Вот нахвалиться люди не могли, какой сын у боярина Степана Колычева, в пример другим ставили, а теперь что я людям-то скажу, как родным покажусь, как во дворце явлюсь? Пропал сын, а я, отец, и сказать не могу, куда пропал, зачем ушел, с чего бежал…
Боярыня Варвара тихо плакала и, видя, что муж больше опечален, чем сердит, осторожно заметила:
— Больше некуда было уйти ему, Степан Иванович, как в монастырь. Тяжко тоже ему было при дворе государевом… теперь-то Колычеву-то…
— А кому теперь сладко-то да легко, старуха? — проговорил Степан Иванович с горечью. — А все же не бегут добрые люди, а коли и бегут, так такие, как князь Семен Вельский, изменники да предатели своего государя, а не слуги его верные.
— Грех тебе это и думать, Степан Иванович! — с обидой в голосе попрекнула мужа Колычева. — Разве наш Федюша-то изменник, нешто мог он в Литву уйти? Она заплакала и повторила еще раз:
— Грех тебе! А еще отец! Он нахмурился.
— Чего попрекаешь? — сказал он более мягко. — Нешто я зову его изменником да предателем? Я-то не думаю этого и в помышлении не держу того, да другие подумают, другим не запретишь. Разве не перемешаны, не засажены в тюрьму Колычевы-то? Иль те-то, что князя Андрея стояли, не из нашего рода, не новгородские Колычевы, а так ветром пригнало их, с неба упали? Кого уверишь, что и наш сын не на Литву сбежал? Чего проще! Испугался, что дознаются, как и он умышлял против государя, и бежал.
Боярыня упала духом. Злых людей много, всего от них ждать можно. Она молчала, боярин опять шагал из угла в угол, передумывая тяжелые думы.
— Повременить бы, пообождать бы немного, пока Господь даст на след попадем, и не рассказывать, что пропал Федюша, — наконец нерешительно посоветовала Колычева. — Мало ли что придумать можно: занедужилось ему либо по делам послал ты…
— Не врал я никогда, мать, да и не умею врать, — сурово сказал боярин, махнув рукой. — Да не тебе и учить меня этому… И тоже, скрывать станем — не скроем: уши да языки у всех есть. Вон гонцов разослали, по всему городу разнесется весть. Станем теперь врать, хуже еще будет: чего теперь не думают, то тогда придет в голову…
И опять он повторил с горечью:
— Эх, сынок, сынок, не пожалел ты седой головы отца!
Но он не горячился, не кричал, не бранился, был только угнетен и подавлен. Слишком тяжело отозвались на нем самом последние события, чтобы сурово обвинять бежавшего сына. Боярыня Колычева ясно понимала, что происходит в душе ее мужа, и тихо заметила:
— Да и сама бы я не глядела на свет, с радостью пошла бы в монастырь, в тишине грехи замаливать…
— Полно, жена! — остановил ее муж. — И ты, и я пошли бы. Радости-то здесь нечего ждать. А дети? Кто их поднимет! Чай, не один сын у нас был?
— Ради них и живу в миру, — ответила она с покорным вздохом, — а то — ах, моченьки моей нет на мир-то этот смотреть да, только горя одного да обид ожидаючи, жить в нем…
В душе она вполне оправдывала бегство сына, так как и ее глаза не смотрели бы теперь на все, что делается вокруг, если бы была ее воля. Но, оправдывая сына, жалела она в то же время и мужа, которому было нелегко теперь рассказывать о том, что его сын пропал без вести. Не порешив ни на чем, муж и жена отдали себя в этом деле на волю Божию. Оба они не считали нужным высказывать свои предположения и просто заявляли всем, что их старший сын пропал. Куда и как пропал — этого они не знали. Догадок о том, что Федор Степанович ушел в монастырь, ни муж ни жена не высказывали громко никому, даже близким людям. К счастью Колычевых, Федор Степанович был настолько чистой и уважаемой личностью, что даже в это время, когда были уже беглецы в Литву и когда были уже изменники в семье Колычевых, никто ни на минуту не заподозрил в чем-нибудь дурном пропавшего без вести Колычева.
— Разбойники убили да ограбили, видно, — толковали люди, печалясь вместе с несчастными отцом и матерью Федора.
— А неровен час, в реке утонул, — соображали другие. — Долго ли до греха. Поехал искупаться, да и пошел ко дну. Тоже если после еды, так оно как раз можно. А дело летнее — знойное.
— Да больше ничего и не придумаешь, — согласились третьи: — либо утонул, либо лихие люди погубили, либо звери лютые съели.
Родные и посторонние дальше этих догадок не шли, и никому даже и в голову не приходила мысль о том, что молодой Колычев мог «бежать». Его так глубоко уважали, что заподозрить его в бегстве куда-нибудь на Литву не было никакой возможности. Об уходе же в монастырь никто из посторонних тоже не думал, так как в эту пору не очень-то часто молодые люди меняли веселый мир на скучную монастырскую келию, да и из обсуждавших вопрос о Колычеве никто бы не сделал этого. Притом если бы он ушел в монастырь, то его отыскали бы наверное. Его же нигде не находили, значит, он либо утонул, либо был убит и ограблен, либо съеден лютыми зверями. Все жалели о нем, все сочувствовали его родителям, все поминали его, как покойника. Знали истину только отец, мать да мамушка беглеца, и боярыня Варвара иногда вынимала тайком из окованного железом сундука пошевную рубаху, украшенную жемчугом ферязь, дорогой пояс и, обливаясь слезами, целовала их — это единственное наследие ее погибшего любимца сына. Она-то знала, что не было бы этих вещей в доме, если бы сын погиб, а не бежал.