Нет, он видел все, видел так зорко, что уже не знал, куда прятать письма благодарных читателей. Только вот себя он не сумел разглядеть, забыл себя, затерялся среди пращей и бомбард, сундуков с сокровищами, конских яслей, полных ячменя, исчез в пыли, поднимаемой копытами закованных в броню лошадей, в шелесте знамен, в трюмах кораблей, везущих рабов, в дыму сторожевых башен, в дремучей бороде привязанного к столбу еретика.
И вдруг ему привиделось нечто удивительное:
По мозаичному полу тронного зала прошмыгнул, как мышонок, маленький, голенький мальчик. Он обшарил все утлы и присел у подножия трона, откуда-то выудил пыльную заросшую паутиной бутылку с ядом, которая так же была необходима царю, как желудочному больному — минеральная вода. Мальчику хотелось пить, и он вытащил из бутылки пробку.
— Нет! — крикнул писатель. — Нет!
Бутылка выпала из рук ребенка, ударилась об пол и раскололась. Алая, густая, как кровь, жидкость, шипя, вылилась на пол. Мальчик испугался, он думал, что в бутылке молоко. Каждое утро молочник ставил у порога бутылку с молоком. Мама в длинной ночной рубашке, босиком, подходила к дверям, брала бутылку, выливала молоко в кастрюлю, а пустую бутылку выставляла за дверь. В окно заглядывал серый рассвет. Мальчик слышал голос отца. Отец брился, глядя в зеркальце, висящее на стене. Лицо его мальчик забыл, но пение его осталось в ушах навсегда.
Тронный зал внезапно осветился, вошли царь с царицей, шурша алыми шлейфами, в сопровождении свиты. Заиграли трубы, загремели барабаны, с хоров грянули гимны, и мальчик, сметенный чьим-то плащом, затерялся в этой суете.
Потом с прохудившегося неба пролился розовый свет и наполнил собой мир, как стеклянный сосуд. Все лишено было твердости и определенности. Извивались деревья мягко, как водоросли. Опустилась странная тишина, тяжелая, непроницаемая, и неожиданно в этой тишине кто-то заговорил. Сначала голос доносился глухо, издалека, затем в нем зазвучали металлические ноты, он ножом проник в грудь и громом загрохотал в сердце: «Встань и иди!» Он встал и пошел. Он ничего не видел, потому что вокруг не было ничего, только туман, и в этом тумане он должен был брести бесконечно: кто-то, не видимый в тумане, пятясь назад, звал его за собой, приказывал — иди сюда! Он долго следовал за этим голосом, пока, наконец, усталый, но счастливый, не прилег в тростнике. Это был его угол, где он мог передохнуть, наглотаться воздуха — как амфибия, чтобы завтра не задохнуться от пыли и холода. Здесь ему никто не помешает, и он может вытянуть свое усталое тело.
Но не тут-то было! Тростник, обступавший его, с шорохом раздвинулся, и на прогалину, где он лежал, вышли босые, бритоголовые ангелы в белых балахонах. Они походили на детей-рахитиков военной поры, и уши у них просвечивали, как стрекозиные крылья. Они окружили писателя и молча уставились на него.
— Вы откуда взялись? — спросил писатель садясь.
Дети молчали.
— Какие вы маленькие, — ощутил, как в горле перекатывается слезный ком: жалко было детей.
«Неужели они не понимают моих слов?»
У писателя пересохло во рту, и он замолчал. Дети так же молча смотрели на него. Вдруг он понял, что сам себе противен. С ним уже было такое, когда он приехал на фронт с бригадой артистов и прочел перед батальоном отрывок из своего романа. Батальон этот вскоре погиб. Целиком.
Он ненавидел этих неподвижных, как памятники, детей.
«Неужели они не понимают, что я рассказываю им о себе», — рассердился он. Потом он растрогался и едва не прослезился, представив себя, такого одинокого: дети постоят и уйдут, а он…
«Старею», — подумал он.
Наступила тишина.
Потом один из ангелов вытянул руку, словно показывая, что написано у него на ладони, и сказал;
— Слеза Диогена!
— Нет, — поправил писатель, — крокодилова слеза.
— Слеза Диогена! — повторил мальчик, повернулся и пошел. Остальные последовали за ним.
Еще долго было слышно, как шелестел тростник.
Рассвело. Сумрак над морем поредел, подул ветерок — словно море, долго не решавшееся вздохнуть, наконец перевело дух. Писатель сидел на веранде и думал. Ему стало холодно, он хотел пойти взять плед, но поленился.