Встреча с Тарасом оставила глубокий след несовладаемой тоски и тяги к раздумьям над человеческой судьбой. Мысль начинала проникать в тайну, связующую мужиков с землей, с этим проклятием и сладкой мукой, съедающей их молодость, силу, делающей их преждевременными стариками.
Тяжесть раздумий увеличивала и забегающая мысль о Доне. Она отдалилась от него, была замкнута и немногословна. Иногда Петрушке начинало думаться, что Доня никогда не была ему близка, теплый осадок воспоминаний о полевых встречах навеяли тягучие зимние сны, — до того непроницаемо чуждо выглядело лицо Дони, усвоившей для разговора с ним обрывистый, безучастный тон. Он начинал тосковать по ее шепоту на ухо, с усмешливой ласковостью, по ее плечам, вороватым скользящим шагам. Но сейчас же приходил на ум последний разговор о близком ребенке, — и Доня рисовалась иной, и то, что мгновение назад манило к ней, представлялось хитростью, злонамерением, порождало зло. Ребенок — это значит женитьба, связь навеки, стыд от товарищей, которые не упустят случая недобро упрекнуть его женитьбой на богатой вдове, значит, конец молодости, оправдание слов Губанова, ибо не может же он тогда не гондобить дома, о котором думает Доня.
Вместе с тем смутно представлялся Донин позор, бабьи сплетни, домашний скандал — разве простят Доне ребенка, рожденного «не от законного мужа»? И ребенок! Кто это будет, какова его судьба?
Петрушка встряхивал головой, но тяжесть мыслей не развеивалась, только ломило от боли затылок.
Вечером Петрушка растаскивал у риги остатки соломы-мышеедины. Закат был непогожий, солнце скрыли волокнистые серые тучи, и вечер спускался несмелый, пропахший близким дождем. Работать не хотелось. Петрушка воткнул вилы в солому, намереваясь пройти к Степке, но его окликнул Птаха. Он бежал от двора дорожкой, махал рукой и кричал, сдавливая голос:
— Ягодка! Э-гей! Тс-с!
Петрушка повернулся к нему.
— Чего там еще?
И очень был удивлен, когда Птаха, этот неизменно разговорчивый человек, молча взял его за локоть и потащил за собой. Удивленный такой неожиданностью, Петрушка послушно тронулся за Птахой, учащающим шаги и под конец ударившимся в рысь. Они пробежали во двор, потом Птаха свернул в овчарник, и тут только Петрушка остановился. В сумерках овчарника он увидел Доню. Она полулежала, прислонившись к стене. Голова ее свесилась на грудь. Она упиралась в навоз руками и силилась приподнять осевшее тело.
— Что, ягодка? Видишь? Решается баба-то, а ты глаза лупишь.
Петрушку словно ударило в сердце остро и больно. Он подбежал к Доне и присел около нее на корточки. Во рту мгновенно высохло и непослушно повернулся язык:
— Что ты?
Доня подняла на него мутные, ставшие вдруг огромными глаза и попробовала улыбнуться. Но сейчас же лицо скривила боль, она стиснула зубы и опять опустила взгляд. Петрушка не знал, что делать. Схватился за Донины ноги и сейчас отдернул пальцы: рубашка и панева были мокры и липки. Он отшатнулся и сел рядом на навоз.
Тогда вмешался Птаха. Он засучил рукава и приблизился к Доне:
— Тут не дело… Понесем ее в ригу. От людей… сраму. Ну, ягодка, берись!
Доня не сопротивлялась. Петрушка помог Птахе взять ее за плечи и, поддерживая обвисшие ноги, пошел за Птахой, споро двигавшимся к задним воротам. С ног Дони капала густая, липкая жидкость, она попадала на руки Петрушке и — странно — не вызывала брезгливости. Он смутно догадывался о случившемся с Доней, но над этим не хотелось раздумывать, все поглощала возникшая жалость к этой обвисшей и тихо стонущей женщине, будто принявшей на себя часть его боли, хотелось приникнуть к этим мокрым коленям головой и сказать Доне хорошее, теплое слово.
В риге Птаха положил Доню на ворох мякины, оправил рубаху и сейчас же убежал, шепнув Петрушке:
— Подостлать чего-нибудь… Надо же…
В раме ворот синел вечер. Под самым навесом часто чирикали касатки, вспискивая и свистя острыми крыльями. Петрушка держал голову Дони на руке, наклонялся к ее лицу и спрашивал:
— С чего это? Было-то как?
Доня отвечала слабым голосом и, казалось, будто слегка улыбалась:
— За яйцами в гнездо полезла. И упала. Вот с чего. — Потом она коснулась его руки щекой и выговорила трудным шепотом: — Вот и нет ничего…
И Петрушка понял, что не упала Доня, а совершила что-то более страшное, и жизнь ее стояла на ребре. Он еще ниже склонился и незнакомым для себя тоном — укоряющего мужа — сказал:
— А если б убилась? Можно ли так?