Выбрать главу

Когда впереди темной стеной встали высокие ветлы какой-то околицы, он увидел топтавшегося около козырьков Птаху. Тот с невозмутимым благодушием спросил:

— Промялся? Сапоги-то теперь, я огадываю, нагрелись, ягодка?

— Дьявол! — еле выговорил Петр, свалившись в козырьки. — Оглох ты, что ли? Душа с телом расстается.

— Теперь не расстанется, сокол, коли стал тепел. А посидел бы, глядишь, и…

Петр не слушал Птаху. Раскинувшись в козырьках, он переживал сладостное состояние покоя. Растолканная в беге кровь широким потоком разносила по телу тепло, и в голову неведомо откуда заносило легкие, будто вихрем вздымающиеся мысли.

Эх, и хороша же ночная зимняя дорога! Хороша для того, у кого тепел тулуп, быстра лошадь и покойны набитые сеном козырьки! Кружится, петлит она по полю, разрывая мрак, одичание, готовые мгновенно поглотить путника, утерявшего ленту человеческого пути. И певуче скрипит дорога под быстрым полозом, словно рассказывает о том, как петлил по первой пороше проложивший ее человек, рассказывает холодно и безучастно и к мукам погибшего, и к радости веселых поезжан деревенской свадьбы, и к осатанелой тоске пешехода, жадно вглядывающегося вдаль в поисках на горизонте ветел желанного селения. Вьюги, острые косицы метелей, лунные ворожейные ночи, рождающие по увалам поля мглистые великаны-призраки, надрывные концерты изголодавшихся волчьих стай — все видела зимняя дорога и разнесла свои страхи к околицам деревень.

Эти мысли почему-то навели Петра на близкое, о чем он еще не спросил Птаху. Туже запахнув тулуп, он повернулся к спутнику.

— Ну, а как у вас с революцией разделываются, ты мне не сказал. Орудуют?

Птаха, будто ожидавший этого вопроса, медленно, без запинки ответил:

— Кто орудует, а кто уж за голову хватается. Это, сокол, не всем равные благи сулит. Самое горе-то, похоже, только начинается. В колья еще возьмутся.

— Кто же с кем?

— Всяк себе виноватого найдет. Нам их не стравливать.

— А может, мы-то и стравим? Как ты думаешь?

— Мы? — Птаха плотнее закрылся воротником и потопотал ногами. — Хвалился телок волка сгростать, а сам попал на жарковье. Нам с тобой и пикнуть не дадут. Вон Зызыкин начал было орудовать и, куды те, в большие начальники наметился, и то ему поддали под зад. А нам с тобой, ягодка, стукнут по шапке, мы и про эту революцию сразу забудем. Я тебе скажу…

Он заговорил длинно, невыразительно, видимо, без всякого желания, плохо понимая смысл своих речей. Петр, потеряв охоту слушать, блаженно откинулся к спинке козырьков и почувствовал, как истомленное тело начал одолевать сон. Сон был до того сладок, что, казалось, каждая точка тела просила покоя, немея и вздрагивая. Дрема набегала волнами, гасила сознание, рождая в мозгу смесь необычайно приятных звуков и путаницу красочных пятен. Потом эта красочная ткань рвалась, и опять: качка широкого лошадиного крупа, скрип полозьев и нудный говор Птахи.

Засыпая, он заметил, как миновали окаменело-мертвую колокольню какого-то села, потом лошадь прорвалась сквозь темную толпу ребят, девок, — в ушах застрял девичий визг и неладный рев гармоники. Еще запомнился один перерыв сна: поле, на звезды наползает тонкая пелена облаков, и с востока бьет колкий ветер, трепля седые хвосты поющей поземки. И сейчас же в сомкнутых глазах промелькнули пустынные улицы Питера, серые отсветы Невы и черные, врезавшиеся в невзрачное небо жеребцы Аничкова моста, будто готовые сейчас рухнуть в воды вместе с тонкой излучиной мостовых сооружений. В ушах родился сухой от перегорелой злобы голос товарища Усова — однополчанина, председателя дивизионного комитета, взявшегося за революцию «до победного». «Теперь, ребята, надо вам плыть по своим местам. Несите революцию в деревню. Если не вырвем мужика из рук есеришек, нам будет карачун». И сейчас же родилось другое: огромное собрание, тучи сизого табачного дыма, полушубки, шапки, спутанные бороды и злобно горящие глаза. Все мужики почему-то похожи на Дорофея Васильева. Они тянут к нему грязные узловатые кулаки и орут, широко раскрывая алчные рты. А со стороны, неведомо откуда, слышится одинокий и мирный голос: «Мужиков разве обуздаешь? Все сомнет эта орава, если ей волю дать».

Петр разлепил веки и только тут догадался, что последние слова сказал Птаха. С трудом разомкнув губы, он спросил:

— Сомнут, говоришь?

Ему очень хотелось знать, что на это скажет Птаха, но дрема мгновенно заволокла сознание. Перед глазами теперь протянулась изломанная яма окопов. В стороне упавший снаряд вырвал клок земли и хвостом выбросил его вверх, впереди видны бегущие солдаты. Они ошалело орут, неся в атаку последние остатки страха за жизнь, за целость. Прямо перед ним широкое иссиня-зеленое лицо офицера, в ужасе глядящего на конец штыка, направленного ему в живот. «Ага, — повторяет Петр давно сказанные слова, — вот мы и увиделись, сволочь такая!» Это старый знакомец Заморенов. В блеске его золотых погон, в хлесткой выправке офицера-служаки отпечаталось все обилие унижений и погубленных желаний далеких Двориков, и потому с такой силой и стремительностью надавил тогда Петр на штык. Он глядит в лицо убитого, оно еще таит в себе гримасу страха. И со стороны голос: «А кому, ягода, польза от этого?»