— Воровня пойдет. Жди того. Ведь, гной им в глаза, прямо из-под носа…
Галка пугливо вздрагивала плечами, толкая мужа в рыхлый живот.
— Ну нет! Если таких людей, как мы, ставят во главе, мы их усмирим! Мы их!.. — Ерунов икал от толчков в живот, крутил во тьме кулак, крутил долго, пока не начинало ломить в запястьях. — А этих дураков бояться нечего. Побуянят, попутаются, да и сами скроются. Ведь кто у власти-то сел? Несчастные поповичи, недоучки, ширь-пырь! Им — только чай жрать. Они того и ждут. Пускай жрут, всего не слопают. Мы их попоим чайком, погреем, а потом под затылок, под затылок!
Собственно, речами Зызы и выборами комиссара и ограничились революционные события в Двориках. Сюда доходили слухи о том, что по всей округе народ пришел в волнение, кое-где начинались потравы помещичьих посевов, барские имения охранялись по ночам толпами сторожей, по деревням прошли темные люди, сея смуту и подбивая народ на погромы и на уничтожение «старого режима». Но все это проходило мимо. Дворикам грабить было некого и неоткуда было ждать прибавки земли. В это лето хуторяне с особой рьяностью навалились на работу, благо год выпадал урожайный на редкость. Исключение составляли Афонька с Артемом. Плотник с весны окончательно отбился от дома, путался по окружным деревням, где на его руки был неистощимый спрос. В Дворики его привозили только пьяного. Вступая в свой дом, он начинал буянить, выгонял из дому жену, снох, пользуясь тем, что сыновья все были на войне, и когда изба была очищена, он хозяйственно рассаживался на крыльце и начинал орать на весь поселок:
— Помещики! Землицы нажада́ли! Погодите, вам утрут нос! Всех по старой дороге натрапят! Богачи! Сами себе хозяева! Вам кости перебухают, дьявол вас надохни! Всех разнесем! Наше право! Режим ваш кончился! Что? Неправда? Ну, попомните мои слова, мы вам петуха пустим!
Эти пьяные выкрики раздражали, но унять плотника никто не решался.
Артем за это лето помутнел, стал совсем бессловесен. Он часто отлучался из дома, уходил молчком и приходил, не проявляя желания поговорить с кем-либо. Не мог вызвать его на откровенность и Зызы. Он приглашал его к себе на чай, длинно рассказывал о делах, о том, что творится в Москве, о «разврате», который сеют среди солдат и рабочих большевики. Со старым единомышленником Зызы был откровенен, в домашней его беседе не было радужных слов и пророчеств, которыми он козырял на собраниях. Обсасывая сахар, он напруживал тугие желваки на досиня пробритых щеках и откидывал со лба прямые пряди потных волос.
— Может все в прах рассыпаться. Ну, какая у нас власть? По селам пошло воровство, от барских имений приходится разгонять винтовками. А разве такое стадо удержишь? На фронте развал, правительство все в панике. Один Керенский еще держится на языке, но языком ничего не поделаешь. Не дадут нам свободу укрепить, сомнут все.
И пытал Зызы старого товарища:
— Ты-то как думаешь, Артем Сергеич? Ты на народе бываешь, куда дело-то гнет?
Артем чинно схлебывал с блюдечка чай, изредка вскидывая на хозяина большие влажные глаза, и опять упирался ими в крышку стола. И когда дольше молчать становилось неловко, он, перебирая тонкими пальцами жесткие волоски бороды, говорил глухо и неуверенно:
— Сейчас не свобода, а игрушки. По нашим местам поповичи всем верховодят. Народ еще молчит. А может… тово… вообще надо ждать.
— Да чего? Скажи на милость! Куда нам, власти-то, гнуть?
— А я почем знаю. Я не бог. Вот только с землей зря мужиков манежите. Пора им дать ее в руки. А то свобода, а пальцы соси по-старому.
— Значит, грабить, растаскивать?
Артем опрокидывал чашку на блюдце и отстранялся от стола. В сумраке простенка лицо его мутнело, и голос, казалось, шел откуда-то издалека:
— А хотя бы и грабить? Свое и пограбить лестно. А то бережем для хозяина. Приедет опять, а мы ему: «Извольте получить в целости, от свободного народа сберегли».
Речи Артема, полные недомолвок, каких-то напоминаний, раздражали Зызы. Он чувствовал, что с тех пор как стал у власти, между ним и старыми друзьями — Артемом и Афонькой — образовалась трещина, друзья говорили с ним, отворачивая лица, больше обходились намеками, и ему думалось, что они знали какую-то правду, до которой не мог докопаться он. И, бессильный объяснить такую перемену, он горько говорил об их некультурности, о деревенской серости, справедливо полагая, что он им далеко не ровня.
События шли своим чередом. Июнь и июль были богаты росными утрами, парной тишиной горячих дней, грозами, благодатно сотрясавшими степь. А где-то там, за синими увалами степи, откуда заносило горячие взмахи ветра, все еще сидели в окопах миллионы солдат, ночное небо по-прежнему рвали орудийные ревы, и люди вылезали из своих ям умирать от рук невидимого врага или друга. По бесчисленным путям в страну шло кровавое отчаяние проклявших жизнь людей, грудами текли измятые, окровавленные листки солдатских писем, в корявых словах источавших звериную тоску по дому, по жене, детям, по родной земле. В этих письмах зрела жестокость, отчаяние людей, готовых переступить последнюю грань.