— Жители! Ах, котяхи коровьи!
Смех переходил в злобный клекот, перехватывающий горло сухотой.
Отсюда Колыван шел широким шагом, легко скользя по снегу, будто летел, начиненный разыгравшейся решимостью.
Сельские собрания в Бреховке происходили почти каждый день. В десятый раз за осень выбирали комиссара, ибо вокруг этой должности шла жестокая борьба партий. Каждая слобода хотела выделить своего начальника, солдаты не терпели богачей, а богачи видеть не могли солдат — напористых, непоклонливых, готовых в любой момент заехать в рыло.
На собраниях делили сахар, мануфактуру, сапожный товар, делили со скандалами, с бабьим визгом. Собрания увлекали всех, оживляли дни, насыщали жизнь содержанием.
Но люди более осторожные, видевшие дальше сегодняшних дел, эти люди теряли охоту к собраниям, настораживались: слухи были тревожны и сулили недоброе. В пригородных селах отряды красногвардейцев уже начинали наводить порядок, искали спирт, налагали контрибуции, а заодно вынуждали вывозить хлеб. Было над чем задуматься тому, у кого несколько урожаев береглось в амбарах, ригах, на потолках, в подвалах. Укрепление новой власти, чего так недавно желали люди, теперь страшило.
Первым сказал об этом Москалец — верткий всезнайка, часто отлучавшийся из дома и собиравший сведения о «делах».
— Власть наша дурная. Не охрану от ней жди, а разору. Вон в Самодуровке шесть тыщ хлеба качнули, да кондрибуции хлопнули тыщ сорок целковых. А с кого пришлось? Не с солдат же горластых. У них и всего жития — шинель да серая шапка. Из этого добра много не натрясешь. Самостоятельные мужики и отдулись.
Колыван выжидательно посмотрел в носатое лицо Москальца. Тот взволнованно крутил маленькой головкой, и длинные, в скобку, волосы при каждом повороте мотались наподобие подола кружившейся бабы.
— Неужели и к нам с тем же пожалуют?
— К нам? К нам обязательно! Знают — степь, хлеба у всех невпроворот, поживиться есть чем.
Колыван решительно рванул пальцами за поясок.
— Тогда надо этих разносить. А то укорот дадут. Прикончим с Двориками, тогда поглядим, возьмут у нас кондрибуцию или мы с них сдерем две.
И на первом же собрании Колыван, раздернув полы тулупа, с отчаянной решимостью выкрикнул в общий гвалт:
— Долго ли нам, граждане, терпеть? Не пора ли за Дворики примяться, с молитовкой? Уж у всех душа застыла! Как вы, старики?
Гвалт приглох, будто слова Колывана хлестнули всех по затылку. Но к столу тотчас же подвалили старики, рев всплеснулся, как по знаку, дружный и упорный. Шабай и Чибесихин засучили кулаки в готовности выбить душу из каждого, кто дерзнул бы перечить мирскому решению.
А в это время по синеющим снегам от Бреховки к Дворикам Москалец гнал пегого мерина вскачь, бил не переставая черенком кнутика по широким, с сытой лощинкой на разломе, кострецам и часто озирался назад.
Хитер был Москалец, хитростью держался и дом его в селе — тугой, крепко закрытый от постороннего взгляда.
И в этот раз он хотел испытать исконное качество своего рода: «Не на силу надейся, а на смекалку». Он знал, что взбудораженные Колываном бреховцы попрут в Дворики пешком, больше переломают, чем унесут с собой, на лошади ехать было выгоднее, да и прибыть заранее — полный резон. И еще была мысль в маленькой голове Москальца: предупредить дружка Ерунова, который всегда отплатит за услугу. К тому же, если обернется дело в другую сторону, он перед властью будет чист, можно рассчитывать на всяческое снисхождение.
В Двориках он натра́пил мерина прямо к еруновскому крыльцу. Остановив лошадь, он выскочил из козырьков и, не замотав вожжей, нырнул в сени. Увидев в раскрытую дверь большое скопление народа, Москалец помыкнулся было податься назад, но стоявшие у двери его заметили и расступились. Закусив губу, он храбро растолкал народ и шагнул через высокий порог.
4
Возвращение в дом Борзых для Петра похоже было на погружение в яму.
Многое за это время изменилось. Умерла Марфа, и место ее было подчеркнуто-пустым, будто напоминало о том, что дом держится некрепко и готов в любой момент разъехаться по швам. Не было и Аринки. После неудачного супружества с Уюем ее отвезли в ближний монастырь, сделали сторублевый вклад и выстроили деревянную, в три окна, келью. Сундуки, всю жизнь набивавшиеся Марфой, обеспечивали новой монахине довольную жизнь, а природная тупость выделяла ее из черной среды подруг, сулила ей близкое старчество, святость и почет от приходящего в монастырь люда, страшившегося не ясности человеческого ума, а всякой неясицы, дьявольской за́верти, перед которыми он оторопело падал ниц.