У самой избы их встретила шустрая рыжая собачонка. С отчаянным лаем она вскочила на завалинку, оттуда пулей переметнулась к углу двора, и, убедившись, что ее маневры не испугали чужих людей, собачонка обреченно кинулась к Петру под ноги. Петр поддал ей сапогом. Степка, перехватив завизжавшую защитницу хозяйского дома, принялся пороть ее тонким прутиком, подобранным на дороге. Собака отбежала в сторону и неожиданно смолкла, припав на снег грудью и медленно продвигаясь в сторону обидчиков.
— Ишь дьявол! — ворчал, озираясь, Степка. — Вся в хозяина, прицепистая.
Из темной рамы двери с тяжелым добродушием гуднуло:
— По собаке хозяина не меряй, не все такие кобели, как ты.
Степка заржал широко, с раскатом:
— Услыхал? А я тебя за глаза думал ругнуть, да не вышло. Артем Сергеичу пламенный революционный привет!
— Вот это еще подходяще. Желток! Цыц, дьявол!
Артем пожал руки приятелям. Ночь кутала степь в синие шелка. Тишина лежала звонкая, хрупкая, как стекло, и раскиданные огоньки изб мигали приветливо, словно рассказывали о том, что в избах мирная теплота, хозяева полусонно-добры и рады каждому гостю. Где-то звякнуло ведро, прорычали ворота.
— Ну, шагайте до избы.
Артем выбил трубку и нырнул в сени.
Неустройство дома отложилось и на внутренности Артемовой избы. Пола еще не было, окна высились на уровне головы, а лавки голенасто подпирали стены, как пустые полки в деревенской лавочке.
Жена Артема — горбатая Алена — встретила вошедших молча и, не ответив на приветствие, принялась убирать со стола остатки недавнего ужина. С печи свесилось несколько ребячьих голов, а у припечка сидела за прялкой старшая дочь Артема, Настька, которую Петр помнил худеньким черноглазым подростком. Настька поразила его теперь сходством с матерью, и Петр только теперь понял, что Алена, перекошенная острым горбом, затаившая в складке вечно сомкнутых бровей обиду на людей и бога, когда-то была очень красива.
Петр поздоровался с Настькой за руку и смущенно присел на лавку. Артем скинул с плеч корсетку, оправил поясок на рубашке и присел к столу. Веселый дружественный разговор, начавшийся у сеней, оборвался, и все смолкли, не зная, с чего начать беседу. Артем долго гладил ладонями бороду, растягивал ее на пальцах, изредка взглядывая на гостей вдумчивыми большими глазами, потом глухо спросил:
— Ну, ребята, что привезли нового?
Петр поспешно отозвался:
— Наши новости тут не годятся. Что у вас тут делается, про то знать интересно.
— Тут? — Артем оторвал пальцы от бороды и посмотрел, скосив глаза, на кончик носа. — Тут скоро колья затрещат, а потом и лбы. По нашей местности революция только-только глаза начинает продирать. Пока народ жар в себе нагоняет — спиртом, погромами, но это еще не настоящее. — И, приглушив голос, спросил в упор: — С Иваном говорили?
Степка сердито ответил:
— Полаялись уж.
— Свое гнет?
— А мы ему наше загнули, — усмехнулся Петр и для чего-то оглянулся на Настьку.
Артем стукнул по столу кулаком:
— С пути сбивается человек! Хлебнул власти, теперь ему крышка.
— Я уж не говорю с ним, боюсь скандала: ко́ндра живая.
Степка весело хохотнул, но в его смехе Петр уловил остатки сыновней покорности и боязни стать отцу поперек. Но Артем этого не заметил; он, не поддержав веселости Степки, сердито сказал:
— Человек он неплохой, голова у него хорошая. А сбился… это бывает… Но я вот что, ребята, вам скажу. Сам я не понимаю ничего. Все пошло шиворот-навыворот. Раньше царя ругали — теперь его нет. Народной власти хотели — добились. Почему же ладу нет? Кто народ-то смущает? Ведь, говоря по совести, чего делить? Власть наша, земля наша, — устраивай все и пользуйся, на всех хватит. А мы все нашарап норовим, друг дружку ненавидим. Вот теперь… — Артем спустил голос на шепот, — теперь жди Дворики погрому. Бреховка взбулгачена, народ точит топоры, чтоб нас отсюда согнать. И сгонют, я вам говорю! Разве теперь их убедишь? «Наша земля, — кричат, — а вы, пришлые, идите по своим местам». А как же уйдем, спросить? Ну, вот я. Куда идти, с чем идти, где меня ждут? Уйтить — значит петлю на шею, а сумку через плечо. Ну, Борзые, Ерун — они силу имеют, они справятся где ни где, а мы, беднота, бились-бились, слез и поту нахлебались на этой земле, жилы из себя вытянули — и вдруг иди на белый свет.
Петр слышал об этом впервые, и теперь ему жутковато было слушать Артема — бледного, блестевшего округлившимися глазами и мявшего неподатливую бороду: революция приближалась к Дворикам, несла что-то загадочное, страшное, в котором трудно было разобраться. Но это приближение революции пробуждало где-то в глубине груди горячее желание двигаться, действовать, падать и побеждать. Он на лету ловил слова Артема в стремлении поскорее охватить всю сложность здешних взаимоотношений и дел и нетерпеливо шевелил ногами. Артем, с трудом подыскивая слова, вкладывал в них всю горечь своих раздумий: