Выбрать главу

— Что они, страдают, что ли?

Настька еле слышно ответила:

— А как же?

— Ишь ты! А я и не знал.

— Мало ли чего ты не знаешь.

— А ты тоже страдаешь с кем-нибудь?

— Это дело мое.

— Да я так, спросил только.

— За «так» деньги платят.

Он схватил Настьку за руки и потянул к себе. Она послушно подалась к нему, и он увидел ее глаза, похожие на тьму глубоких озер. Потом она тихо высвободила пальцы, еле слышно выговорив:

— Пусти… Нечего.

— А если есть? А? Тогда что?

— Есть — так к своей ступай…

— К своей? Ты о ком? О Доне? Да?

Но Настька уже вышла из-под темного козырька и звонко сказала:

— Ну, где ж вы там? Гришка! Что ж, весь омет, что ль, дергать?

Солому наложили молча. Девки пошли впереди лошади, Гришка «бил им пятки». Петр шагал сзади воза, не глядя вперед, и ему казалось, что так идти он будет вечно и никогда не увидит серого платка Настьки и темной озерной глубины ее глаз.

10

За минувшее лето длинная сутулая фигура этого человека стала в городе самой приметной. В длинном темном пальто, в выгоревшей, будто опаленной на полях, шляпе, с тяжелой суковатой палкой, он походил на расстриженного дьякона или на вышедшего в отставку учителя духовного училища.

Купчишки из лавок, провожая его фигуру, пересмеивались с добродушием, необычным для их упитанных рож:

— Наш Микиша еще дыша. Значит, дело еще не кончено.

Широкая известность незаметного заведующего земским складом сельскохозяйственных машин пришла очень быстро. Через неделю после мартовских демонстраций по навозным улицам города, сразу ставшего убого бесцветным в солнечном блеске и кумачной щедрости, Губанов перебрался из тесной каморки склада в окостенело торжественный зал земского собрания, и о нем заговорили как о спасителе города от бестолковщины и разрухи.

После октябрьских, событий Губанов был единственным из числа земских воротил, оставшихся на своем месте. С переводом совета в дом купца Синеглазова Губанов остался в земском здании ведать больницей, складом школьного отдела и земской статистикой, ходил по утрам на службу, честно отсиживал шесть часов и возвращался домой еще более медлительный, чаще обычного глядел в небо и не выпускал из горсти неизменного красного платка.

Жил Губанов во флигельке чиновника Пыркина, под горой, рядом с городскими свалками, в двух комнатках, заставленных книжными полками, ящиками, среди которых он двигался неразрешимой для кухарки Лизы загадкой. Все свободное время Губанов или кашлял, разглядывая платок на свет окна, или, лежа на продавленном диване, читал. От безмолвия его одинокого жилья кухарка стала пить, и вечерами к глухому покашливанию Никифора Ионыча все чаще стала присоединяться горемычная песня Лизы, в которой была огульная жалость ко всему — и к себе, и к унылому хозяину, и ко всему белу-свету, по словам хозяина, «охваченному безумием разнузданной стихии». Лиза, всю жизнь проведшая в тесноте хозяйских кухонь, понимала слова хозяина по-своему: мир ей представлялся огромным домом с тысячью кухонь, и дом этот черными жгутами охватили широкие полосы, на которых, как в церкви, написаны огненные стихи.

«Большевистский мятеж», как именовал Губанов Октябрьскую революцию, он встретил с удивившим всех спокойствием, твердо уверенный в том, что «правда» восторжествует немедленно. Этим объяснялось и его снисходительно-добродушное отношение к первым большевикам, приехавшим из губернского города для установления власти. Его не смутил арест Слобожанкина-Зызы и двух его товарищей по совету крестьянских депутатов, он принял все указания большевиков без оговорок, что те сочли за проявление лояльности к советской власти и потому оставили его в покое.

И эта сохранность одного из представителей сметенной власти послужила купечеству, мещанству, чиновничеству и многим помещикам, сбежавшимся из своих имений в город, чтоб переждать «смутные времена», утешением: шествующая по улицам длинная темная фигура, казалось, говорила всем о незыблемости «святого права», о близкой гибели всех «живодеров и смутьянов», временно поднявшихся на гребень шаткой власти.

Между тем события не обещали скорого крушения новой власти. В губернском городе были разгромлены анархические группировки, из совета изгнали всех левых эсеров; сюда прислали отряд Красной гвардии. И Губанов в скрипучей тишине земской канцелярии под напором этих известий начинал беспокоиться, понимая, что отмалчиваться долее нельзя, ибо терпение приходило к концу. Сюда к нему завертывали старые приятели, недавние тузы и вершители дел — люди по большей части осторожные, умеющие понимать с полуслова. Вопрос с их стороны был один, он повторялся на разные лады и с разными оттенками: